Е.а. баратынский 1800–1844

Евгений Абрамович Баратынский, несомненно, самый большой и самый глубочайший по окончании Пушкины поэт поколения, пришедшего в литературу за Жуковским и Батюшковым. В творчестве Баратынского преобладают элегии и поэмы. При жизни он не был ни избалован читательским вниманием, ни обласкан признательной и сочувственной критикой.

Только близкий круг подлинных знатоков поэзии чутко вслушивался в его стихи и ценил их.

Самые большие, самые проницательные характеристики творчества Баратынского принадлежат его поклонникам и верным друзьям. Самый полно и совершенно верно высказался о Баратынском Пушкин: «Он у нас уникален, потому что мыслит. Он был бы уникален и везде, потому что мыслит по-своему, верно и независимо, в это же время как ощущает очень сильно и глубоко».

История подтвердила справедливость слов В.Г. Белинского, назвавшего поэзию Баратынского лирикой «внутреннего человека». Углубление в мир души при всех несомненных трансформациях, характерных поэзии Баратынского, оставалось ее устойчивым и отличительным показателем.

Мысли и эмоции, источник которых – гражданская судьба либо философские настроения, ставились поэтом в прямую сообщение с личным самосознанием, самоосуществлением и самоопределением.Е.а. баратынский 1800–1844

О чем бы ни писал Баратынский, он обязательно пробовал уяснить роль любви, дружбы, творчества, публичного климата и забранного в целом бытия в собственной судьбе, а через нее в судьбах современного ему человека и всего человечества.

Поэтическая будущее Баратынского отразила перемены и сдвиги в публичном и литературном сознании, случившиеся в Российской Федерации от подъема дворянской революционности до ее упадка и угасания. В то время, когда Баратынский входил в литературу, расцвет литературной эры, которую возглавит Пушкин, был еще в первых рядах.

В то время, когда же творческий путь Баратынского завершался, уже не было ни Пушкина, ни Дельвига, ни многих друзей-декабристов, и среди нового поколения писателей поэт ощущал себя одиноким и потерянным. Последняя книга стихов «Сумерки» «произвела чувство привидения, явившегося среди удивленных и недоумевающих лиц, не могущих дать себе отчета в том, какая это тень и чего она желает от потомков»[219].

Творческий путь Баратынского принято разделять на четыре этапа[220]:

1. 1818–1824 гг. – ранний период, преобладает жанр элегии – от амурной до медитативной;

2. 1824–1827 гг. – переход жанра и кризис элегии от описательной поэмы («Пиры») к романтическим поэмам («Эда», «Бал»);

3. 1827–1833 гг. – освоение новых поэтических тем и лирических жанров, и угасание жанра поэмы («Цыганка»);

4. 1833–1844 гг. – расцвет философской лирики.

Начало творчества

Первые произведения Баратынского относятся ко 2-ой половине 1810-х годов. Это стихотворения в духе классической лирики той поры – Баратынский обращается с посланиями к приятелям, не скупится на эпиграммы, придумывает элегии, мадригалы, пробуя собственные силы в разнообразных малых лирических формах.

мотивы лирики и Преимущественные темы Баратынского ранней поры – эпикурейские удовольствия в дружеском кругу, амурные утехи, веселье пиров и вакхические забавы. Но, прославляя легкомысленные эйфории судьбы, поэт ни при каких обстоятельствах не забывает, что они преходящи, и прерывает их «вздохами» о скоро наступающей старости либо неумолимо подстерегающей смерти.

Черты «легкой» поэзии, которую Баратынский усваивал из литературы Франции и через лирику Жуковского и Батюшкова, окрашены в его стихотворениях в элегические тона. Приметы «легкой» поэзии ощущаются в эффектной композиционной завершенности стихотворений, неожиданных поворотах и броских антитезах мысли. Для раннего Баратынского обычны афористические концовки, выдержанные в духе французской «антологии» классицизма:

Ах! я могу еще обожать,

Не смотря на то, что не льщусь уж быть любимым.

Но все чаще эпикурейские и гедонистические мотивы, восходящие к «легкой» поэзии, осложняются романтическими переживаниями. Разочарование проистекает не из вечной противоречивости между юной жизненностью и охлаждающей старостью, а от неудовлетворенности всем ходом и обществом бытия, каковые вынуждают современного человека искать уединения в родственном ему духовном кругу, обрекают на одиночество и заставляют безрадосно взирать на собственную настоящую и будущую участь. Так в лирике Баратынского появляются оппозиционные настроения и митингующие ноты, каковые предваряют его стихотворенияначала и середины 1820-х годов (к примеру, известную эпиграмму на Аракчеева «Отчизны неприятель, слуга царя…»).

Неспешно романтический взор на мир побеждает, и храбрец Баратынского проникается характерными для романтиков эмоциями: он разочарован в любви, скептически наблюдает на публичную деятельность и вычисляет счастье человека недостижимым в наше время. Вместе с тем тот рационалистический путь к романтизму, которым шел поэт, обычен для человека, вежливого на французской материалистической философии XVIII в. на идеях Просвещения.

Баратынский сосредоточен на невозможности угасания счастья и причинах страстей. Он пытается осознать, что происходит с эмоцией и из-за чего оно неизбежно разрушается, теряя цельность.

В лирике Баратынского уживались поэтическое наследие XVIII в. и романтические веяния века XIX. Просвещения и поэтов Афористическое остроумие классицизма сочетается с метафизическими устремлениями романтиков. В словесной манере чувствуется «классик», в то время как по мироотношению Баратынский близок к «романтикам».

Баратынский, принадлежа к «школе гармонической точности», без сомнений, усвоил и арзамасскую поэзию, и стиль амурных элегий, в которых еще не индивидуализированное чувство скрыто в оболочке блестящего остроумия[221], и элегий-размышлений в духе меланхолического Грея, и жанр посланий к приятелям. С того времени задумчивая меланхолия, которая потом преобразилась в величественный философский пессимизм, сходу стала опознаваемой личной интонацией.

Она соединилась с высокой риторикой, восходящей к поэзии классицизма, с метафизической темой и философической настроенностью. Все это придало лирике Баратынского значительность и высоту интеллектуального содержания.

Для формирующейся в конце 1810-х и сложившейся в первой половине 20-х годов девятнцадцатого века поэтической манеры Баратынского, которая неоднократно изменялась в течении его творческого пути, свойственны следующие черты: явная меланхолия, томная грусть, элегическая задумчивость, интеллектуальная напряженность, которую скрывает холодный блеск стиха, психотерапевтический анализ мысли о эмоции. Все эти особенности обусловили представление о Баратынском как о «поэте мысли».

Поэзия как переживание мысли.Предметом лирики Баратынского стало эмоциональное переживание раздумья о состоявшемся либо не состоявшемся эмоции. В случае если поэты в большинстве случаев стремятся передать яркое первичное чувство, то Баратынский его, в большинстве случаев, игнорирует и сходу переходит к эмоции вторичному – эмоциональному переживанию собственного размышления о первичном эмоции. Поэт отвлекается от выражения и воплощения самого эмоции в его яркой данности.

Его не интересуют оттенки и эмоциональные проявления. Он занят мыслью о том, по каким обстоятельствам, из-за чего данное чувство выяснилось вероятным либо неосуществимым. Исходя из этого он разбирает не чувство само по себе, а идея об этом эмоции.

Данный мыслительный анализ включает не только ум и рассудок, но все существо поэта, все его сущностные силы, все его эмоции и потому переживается поэтом эмоционально. Идея обретает у Баратынского силу чувственного переживания. Но Баратынский не останавливается на этом: в поздних стихотворениях он мыслит не только о эмоции, но и о мысли[222].

Осознавая поэзию как выражение поэтической мысли, Баратынский подвергает «лирическому философствованию» идея о поэтической мысли, либо идея о поэзии, т. е. думает о проблеме поэзии, о месте поэзии в бытии, о поэтическом слове как орудии, инструменте мысли, сознаваемом не адекватным методом для выражения эмоции либо переживания.

Из противоречий между словом-природой и мыслью поэзии вытекает осознаваемая Баратынским трудность преодоления слова-мысли и переплавки словесного материала в гармонически стройное лирическое произведение. Баратынский был уверен, что поэзия, мастерство по большому счету – это гармония, но современный ему мир дисгармоничен и направление его перемещения углубляет дисгармонию, усугубляет разрыв времен, отрывает человека от природы и от мастерства. Человечество идет по пути смерти.

Лишь любовь, поэзия и природа смогут внести в смятенную душу человека равновесие и гармоническое согласие, примирить и усмирить страсти, внести успокоение в душу современного человека. Но великий суть любви, поэзии и природы открыт только духовному взгляду немногих избранных людей. От человечества в целом он скрыт и ему недоступен.

В этот самый момент самого поэта настигает катастрофа: думая обо всем человечестве, он неимеетвозможности удовлетвориться собственным спасением в любви, поэзии и природе.

В следствии мучительных размышлений Баратынский заключил, что сейчас человек (как и поэт) потерял собственный место в мире, выпал из истории. Но, не только из истории, но и из бытия. Ему нет места ни на земле, откуда он, как и все люди, в конечном счете неизбежно провалится сквозь землю, ни на небе, куда он, ни при каких обстоятельствах не достигая, лишь хочет попасть в собственных мечтательных порывах.

Совершенно верно такой же удел выяснен любви поэзии, символическую природу которой, по словам Г.О.

Винокура, Баратынский совершенно верно понял, а место которой «не сумел оправдать для себя».

Идея стала для Баратынского и великой творческой силой, и ужасным мучением. Он ощущал себя жертвой мысли, жертвой собственного раздробительного аналитического знания, которое парадоксально разбивало все устойчивые представления человечества о любви, природе, поэзии и все законы бытия, а также этические, моральные нормы и нравственные правила. Всей душой Баратынский желал даровать жизни согласье лиры, но ум сигнализировал ему о тщетности упрочнений.

Сердцем поэт желал принять законы устроения мира, но ум настойчиво сопротивлялся им а также бунтовал. Получалось, что знак гармонии не жизнь, перемещение которой разрешает и примиряет все несоответствия, как в большинстве случаев считалось, а смерть, что дух человека наполнен не религиозно-историческим оптимизмом, а скорбной печалью, что человек, как бы ни желал, неимеетвозможности вопреки каноническому христианству преобразиться, а неуклонно шествует к собственной смерти.

Эти противоречивые и неразрешимые «беспокойства» Баратынский побеждал не умом, а верой. Доводов, опровергающих его мысли, он не отыскал. Осталось прибегнуть к вере в целительную силу любви, поэзии и природы.

Свидетельства тому – многие стихотворения поэта, но, самое полное и абсолютное из них – стих «В то время, когда страсти и дитя, и сомненья…», написанное в последний год судьбы и посвященное жене Анастасии Львовне.

поэма и Ранняя лирика «пиры» (1820)

Баратынский рано начал исповедовать идею, в соответствии с которой все то, что не содержит в себе одухотворенности, разумности, в неполной мере человечно. В первых стихотворениях появляется чувственности и характерное противопоставление чувства:

Пускай мнимым счастием для света мы убоги,

Счастливцы нас бедней, и праведные всевышние

Им дали чувственность, а чувство дали нам.

Чувство у Баратынского «богато» духом и несовместимо со «слепой» чувственностью, которая в собственности только телу. Так в распространенные в поэзии гедонистические и эпикурейские мотивы, славящие жизненные эйфории, Баратынский вносит новую ноту.

В поэме «Пиры», обобщая эпикурейские настроения ранних лет, Баратынский славит сперва «беззаботного магазина», «богатой знати дарованья и хлебосольство поваров». Его картины столичных пиров полны юмора, насмешки, иронии. Но утехи радостного и хорошего Кома пустоваты: они не дают пищи уму.

От блестящих и шикарных торжественных обедов воображение уносит поэта в иную, куда более скромную обстановку: в безвестный угол Петрограда, в негромкий, уединенный домик, где стол накрыт «тканью несложной», где нет ни фарфоров Китая, ни драгоценных хрусталей, а вино льется в «стекло простое». Тут сажают «без чинов», юность кипит свободой, а также «звездящаяся влага», подобно пылкому уму, «не терпит плена». Антитеза барских милой и забав, дружеской пирушки очевидна и значима.

Но и она далека от исповедуемого поэтом идеала. Своеобразие Баратынского пребывает в том, что он переосмысливает тему пира. Его влечет пир как праздник духа, торжество чувств и ума, наслаждений и творческих радостей. Так появляется тема поэзии, вдохновенных мечтаний, призванных разгадать тайны бытия. Баратынский торопится пожать «плоды радостного забвенья».

И не смотря на то, что душа уже остыла, а младость провалилась сквозь землю, ему все еще верится, что «приманенная» «стуком чаш» радость «посмотрит в угол отечественный».

Такое преображение обычных для поэзии тех лет гедонистических и элегических настроений предсказывает предстоящее творчество Баратынского. Поэма «Пиры» и многие стихотворения финиша 1810-х – начала 1820-х гг. отзовутся после этого в сборнике «Сумерки», в то время, когда придет для поэта пора подводить неприятные итоги сбора плодов творческого пира.

Первая поэма Баратынского завершила ответственный этап его духовного развития. По окончании нее практически исчезают из поэзии Баратынского мотивы удалого дружеского застолья, любовных шалостей и вакхических забав. Если они и появляются, то обязательно отягощаются грустью, элегическим раздумьем.

Счастье мнится поэту «неточностью», и «веселье» сходит с его лица. Скорбь пронизывает лирику Баратынского, и за ней угадывается продуманный жизненный опыт.

Элегия 1820-х годов

В стихотворениях 1820-х годов поэт сосредоточен на кратких интимных моментах психотерапевтических состояний, воображающих, но, целые повести о его внутреннем мире. Он предельно обобщает классические элегические чувствования, каковые становятся уже не временными и преходящими показателями его души, а постоянными спутниками его людской вида. Если он пишет о разлуке («Разлука»), то это вечная разлука, по окончании которой не остается ничего, не считая «унылого смущенья».

Если он пишет о постигшем его разуверении («Разуверенье»), то это чувство обнимает его полностью, и он не верит не в данную, конкретную любовь, а в любовь по большому счету. Ему поменяли «сновиденья», он разочарован во всем, обнаруживая в себе «старость души» – характерную отличительную примету человека начала XIX столетия. И наконец, если он уныл («Уныние»), то ничто, кроме того «пиров близость и» весёлый шум восторженных друзей, не вызволяет его из печали:

Одну скорбь собственную, уныние одно

Унылый ощущать способен.

Своеобразие Баратынского содержится не только в предельной обобщенности элегических эмоций, но и в трезвом и безжалостном их анализе, в разумном отчете о позвавших их обстоятельствах. Так появляются бессчётные элегии начала 1820-х годов, в которых психотерапевтический анализ Баратынского проявляется полностью. Чувство подвергается детальному и бесстрашному разбору, на протяжении которого узнается, что оно убито не столько размышлением, только выявляющим его смерть, сколько жизненными событиями.

В лучших элегиях 1820-х годов смерть эмоции проанализирована открыто и правдиво. Пример тому – элегия «Разлука».

Расстались мы; на миг очарованьем,

На краткий миг была мне жизнь моя;

Словам любви внимать не буду я.

Не буду я дышать любви дыханьем!

Я все имел, лишился внезапно всего;

Только начал сон… провалилось сквозь землю сновиденье!

Одно сейчас унылое смущенье

Осталось мне от счастья моего.

Баратынский начинает элегию с серьёзного, переходного для храбрецов момента малоизвестной читателю амурной истории. Он думает не над тем, что было, а над тем, что стало. Прошлые и нынешние эмоции нужно осознать, осмыслить, уразуметь.

разум и Память хранят следы прошлого эмоции, когда-то глубокого и сильного – любовь преобразила всю жизнь храбреца («очарованьем… была мне жизнь моя»), дала ему чувство полноты счастья («Я все имел…»).

Поэт не пробует воскресить прежнее переживание в его конкретности и живой естественности. На этом эмоциональном фоне четко выделяются эмоции, переживаемые храбрецом «сейчас»:

Словам любви внимать не буду я,

Не буду я дышать любви дыханьем!

Выясняется, храбрец способен к настоящему и яркому эмоции и, как человек, не виноват в его исчезновении. Баратынский снимает ответственность с храбреца амурного романа – не он повинен в том, что счастье мелькнуло на миг. Он подчиняется неспециализированному ходу судьбы, в которой счастье невозможно[223].

«Признание» (1823).В данной, одной из самых известных, элегии вера в любовь и самую ее возможность выясняется иллюзией, «обманом», и вовсе не вследствие того что храбрец изменник («Я не пленен красавицей другою…») либо у него нет жажды обожать. Наоборот, он ценит «красивый пламя Моей любви начальной» и желает обожать («Душа любви хочет…»). Баратынский «сооружает парадоксальную обстановку амурной элегии уже без любви»[224].

Амурная элегия посвящена не признанию в любви, а признанию в нелюбви[225]. В грустном повествовании об провалившемся сквозь землю эмоции и пылкая начальная любовь, и дорогой образ возлюбленной, и прошлые мечтанья – печальная история двух людей. Любовь храбреца гибнет в самых обычных событиях, и храбрец, живущий в них, также обычный.

Эта будничность судьбы лишает лирического героя и ситуацию, как и элегию, условности, придавая ей типическую обобщенность: храбрец таков, как все, и произошедшее с ним – закономерность. Недаром, заключая элегию, Баратынский прямо переходит от лирического «я» к лирическому «мы» («Не властны мы в самих себе…»), придавая психотерапевтическому анализу личного переживания общезначимый суть.

Погруженность героя и ситуации в обычную судьбу, в простые события имеет, но, одну особенность. Воздействие их независимо от храбреца и приравнено к власти рока. Они тяготеют над храбрецом как фатальная и бессердечная сила, лишающая его воли вольно распоряжаться собой («Не властны мы в самих себе…»). Храбрец ощущает, что не так долго осталось ждать наступит «полная победа» «всевидящей судьбы» над ним.

Печаль, испытываемая им, абсолютна: он должен покориться неспециализированной участи.

Типическая обобщенность, так, выступает с отрицательным знаком – человек утрачивает оригинальность, своеобычность. Но и довольно глупо противиться общему жребию, коль не так долго осталось ждать он неизбежен. Героиня также обязана подчиниться неспециализированным законам людской существования, и ей надлежит усмирить рассудком «скорбь бесплодную».

Баратынский раньше вторых романтиков заметил предел, положенный личной воле человека. В прославленных элегиях он отбросил всякие иллюзии, словно бы человек по собственному прихоти и праву способен сотворить личную судьбу либо поменять лицо мира. Наоборот, он сам – благодатный и податливый материал для «обстоятельств» и законов, каковые лепят его духовный вид, столь подозрительно похожий на вторых.

Психологически правильная передача тайных изгибов души, их бесстрашный бескомпромиссность и рассудочный анализ безотрадных итогов отличают элегии Баратынского от образцов этого популярного в 1820-е годы жанра.

В элегиях Баратынского дана целостная история эмоции – от его полноты до исчезновения. Момент переживания неизменно психологически драматичен и закончен неисправимой печалью, но не безнадёжен – потеря эмоции открывает новую жизненную дорогу. Разбирая психотерапевтическое состояние в его изменчивости, Баратынский прямо сопоставляет и сталкивает сходные а также сросшиеся понятия, восстанавливая стершиеся значения слов.

Привычное в элегической лирике сочетание «беспокойство любви», к примеру, распадается на два слова, частично противопоставленных друг другу («В моей душе одно волненье, А не любовь пробудишь ты»). По тому же принципу образованы со– и противопоставления: «шалун, а не изменник», «счастье» – «смущенье», «сердца» – «жребии» (ср.: «соединить сердца», «соединить судьбы»), «не нежность» – «прихоть». Благодаря аналитическому характеру амурные элегии из жанра эротической поэзии перешли в жанр психотерапевтической лирики.

В элегиях Баратынского обращение шла не только о личном амурном опыте – элегии преобразовывались в лирические размышления о судьбе человека по большому счету, о смерти красивых совершенств независимо от воли личности. Потеря любви мотивированапозицией храбреца, изменившегося душой «в бурях жизненных», и засунута в более широкую раму людских отношений и судеб. Это содержание, включавшее философский подтекст, перестраивало амурную элегию, расширяло ее жанровые возможности и смыкало с элегией медитативно-философского замысла.

Так, амурная элегия, насыщаясь психотерапевтическим и философским содержанием, преобразовывалась в элегию философско-психотерапевтическую. Поэт нашёл настоящие несоответствия в душе современного ему человека и сделал их предметом объективного анализа. Результатом анализа стало широкое обобщение: как бы ни утешал себя современный человек сладостными иллюзиями, истина проступает независимо от его воли.

Элегическая грусть благодаря философскому ее осмыслению осознана Баратынским не временным и частным эмоцией человека его эры, а общим показателем людской бытия, универсальным эмоциональным знаком людской судьбы. С данной точки зрения, творчество Баратынского принципиально элегично, а элегия стала для поэта не одним из многих жанров либо главным среди вторых, равных ему, а философско-нравственным и философско-психотерапевтическим нюансом постижения судьбы, что сразу же увидел Пушкин («Гамлет-Баратынский»).

Элегия, выяснив господствующую тональность лирики, переросла рамки жанра и стала принципом выражения и осмысления судьбы. По словам любомудра Н. Мельгунова, Баратынский из певца личной грусти превратился в «элегического поэта современного человечества»[226].

Поэт разделяет убеждение романтиков, что свобода возможно достигнута только в уединении. Но в отличие от романтиков, грезивших в укромной обители получить недосягаемое счастье, Баратынский осознаёт, что надежды на независимость от внешних событий иллюзорны и призрачны. Личность, отъединенная от мира, обречена на нравственное опустошение, забвение и бессилие.

Не умножая прочных связей с обществом, с действительностью, она неизбежно увядает. Так рождается несоответствие, характерное человечеству и человеку, которое понимается Баратынским как их заблаговременно предопределенный и извечный ужасный удел.

При таком понимании бытия задача поэта пребывает в отказе от лирической субъективности и в извлечении настоящей и общей закономерности. С таковой точки зрения Баратынский не принимает лирического тона поэм Байрона, романтических поэм Пушкина, тогдашней поэмы романтиков по большому счету. В первой половине тридцатых годов девятнцадцатого века он писал И.В.

Киреевскому: «Когда-то сравнивали Байрона с Руссо, и это сравнение я нахожу очень честным. В стихотворениях того и другого не должно искать свободной фантазии, а лишь выражения их индивидуальности. Оба – поэты самости… Байрон непременно предается думам о себе самом…».

Руссо Баратынский адресует упрек: «В романе Руссо («Новая Элоиза» – В.К.) нет никакой драматической истины, ни мельчайшего драматического таланта… Руссо знал, осознавал одного себя, следил за одним собою, и все его лица – Жан-Жаки, кто в штанах, кто в юбке». Эти слова сильно напоминают высказывания Пушкина о мистериях и поэмах Байрона, но Баратынский, пожалуй, кроме того раньше отклонился от традиции Байрона.

Небо волною морскою накрою, буду дышать лишь минутными встречами.


Удивительные статьи:

Похожие статьи, которые вам понравятся:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: