Последний день моего детства

История

Книга памяти моей

ЗАПИСКИ СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЦА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

НАЧАЛО.

Предки говорили: «То, что заметил в юные годы записано на камне,

то, что заметил во взрослой судьбе — на воде».

Первые страницы данной книги появились в ту пору, в то время, когда я еще не просматривать, ни писать не умел. Моя детская, еще ничем не загруженная память, охватывала происходящее около, заполняя, образуя страницу за страницей данной будущей книги. Книги о моем времени, о моей жизни, в ней и моя исповедь, что дается человеку неизменно по окончании продолжительных раздумий.

Часть моей жизни выпала на тяжелые годы всего моего народа, потому она есть фрагментом нашей общей национальной истории.

Говорят, что жизнь сама по себе, как таковая не существует. Она складывается из судеб людей, прошедших через определенный отрезок истории, их представлений о том кусочке времени, что выпадает на долю каждого из нас. Мой отрезок от громадного пирога, именуемого судьбой, — это, в первую очередь образы людей, которых удалось встретить и запомнить, это печали и мои радости, идеи, что я признавал, как сокровище да и то, что душа не принимала и отвергала, страны и народы, где мне было нужно побывать.Последний день моего детства

соратники и Мои учителя, ну и само собой разумеется, и мои отец и драгоценная мама за которых я благодарен Всевышнему очень.

Не исключаю, что в собственных суждениях, воспоминаниях, рассказах о пережитом, мыслях о жизни, оценки мои, в какой-то степени будут субъективны. Нереально оставаться уныло-равнодушным повествователем, беспристрастным, к клевете, перевоплотившим тебя в предателя, вечного ссыльного и изменника Родины, а вот правдивым я быть обязан. Предки говорили: «Неправда ложью не уберешь, а лишь размножишь».

Правда о депортации нужна не столько пострадавшим народам, а всему отечественному обществу. Но власть не торопится. Идет уже седьмой дюжина лет со дня изгнания с родных мест.

Стоны стариков, рыдания дам, плач детей заглушили прошедшие годы, появившиеся в ссылке, успели уже давно состариться, но боль в сердцах оставшихся жива и они все еще продолжают пребывать в тени сталинских обвинений.

Много тысяч сынов и дочерей депортированных народов покинули этот мир оболганными и униженными, а оставшиеся в живых равноправными гражданами России ощущать себя не смогут.

Исходя из этого в данной книге, вы не отыщете ни одного придуманного автором персонажа, в ней нет ни одного собирательного образа людей моего времени. Все они, о ком отправится обращение, реально существовавшие, а кое-какие еще здравствующие люди. фамилии и Имена одних я поменял по их просьбе, а вторых из-за нежелания обидеть их наследников.

В ней вы не отыщете ни одного события из области фантазии автора. Сюжет ее мне диктовала сама жизнь, да так закручивала его, что ни один автор, предположительно, не смог сделать его таким, как она сама.

Все то, о чем я желаю поведать читателю, вероятнее так бы и осталось в памяти несбывшейся мечтой, если бы ни письмо одной дамы с Украины. Прочтя его, рука сама тянулась к листку и ручке бумаги.

Пускай читатель забудет обиду меня, что не выполняю хронологической последовательности в изложении виденного. Память неоднократно уносит меня в далекие годы и из глубин прошлого возвращает в сутки сегодняшний.

светло синий КАМЕНЬ

Над торжественно-величавыми буграми Алханчурсткой равнины медлительно, сменяя друг друга, плывут куда-то облака: то ослепительно белые, то светло синий-тёмные, грозовые. И без того с каждым годом, из века в век. Вечные странники наблюдают на нас с высоты и, словно бы глухонемые, безучастно уходят в даль.

Неоднократно думал, неужто боль людская до них не долетает либо человеческие страдания, каковые они видят везде, для них равнодушны? Ах, как жаль, что облака не смогут сказать!..

Я стою у окна, за которым ночь, чёрная и непроглядная. Льет ливень, сильный и в далеком прошлом непрекращающийся. Резкий порыв ветра рвет с высоких тополей ошалелую листву, бьет без устали по крыше каким-то обрывком жести и с дробным стуком кидает в окно большие капли дождя.

Слепящие росчерки молнии раздирают в клочья темноту ночи.

А раскаты грома, то далекие, то родные сотрясают округу, не позволяя уснуть.

Стрелки часов уже давно ведут отсчет нового дня, но мне не до сна. Обстоятельство моей бессонницы не стихия, не смотря на то, что состояние моей души схоже с бурей, а неприятная будущее еще одной жертвы выселения ингушей, о которой мне рассказала в собственном письме незнакомая дама с Украины.

Среди простой райисполкомовской почты я сходу обратил внимание на данный нераспечатанный конверт, на котором по окончании адреса была сделана большими буквами приписка — ЛИЧНО.

С эмоцией какой-то смутной тревоги я вскрыл данный конверт.

Товарищ глава Назрановского районого исполнительного комитета!» — строго официально начинал малоизвестный мне создатель.

— Я знаю, у Вас работы большое количество и бумаг к Вам поступает много. Но моя просьба необыкновенная, возможно сообщить последняя в моей жизни, а потому прошу Вас, прочтите это письмо до конца и сделайте все, что сможете. Чтобы Вы осознали о чем я желаю поведать, мне нужно будет начать издали. Моя фамилия Мельниченко, кличут Оксаной.

До войны отечественная семья жила в Запорожье. На протяжении голода на Украине погиб мой папа.

Мне в ту пору было всего два года. Мать, захватив меня с собой, отправилась по миру. Из города в город, из села в село ходила она по дворам, собирая милостыню. Так мы были на Северном Кавказе. Нас приютила одна ингушская семья.

Мама помогала хозяйке по дому, жили мы в том месте практически два года.

И мать позже, до самой собственной смерти говорила, что лишь благодаря данной семье мы остались живы. Возвратившись по просьбе брата в Донецк, мама отправилась трудиться на шахту. Поселились в общежитии.

Началась война. Отечественная область была под немцами.

В то время, когда они ушли в конце 1943 года, маму позвали в под и НКВД громадным секретом внесли предложение отправиться на постоянное место жительства в Чечено-Ингушетию. Заявили, что жить мы в том месте будем у себя дома, нам окажут помощь с домашним имуществом, скотиной. Время было голодное, квартиры у нас не было и надежды ее взять также никакой.

Места, куда внесли предложение переехать нам, были привычны, и мы дали согласие.

20 февраля 1944 года пришел какой-то армейский и сообщил маме, дабы она собрала собственные вещи, рассчиталась на работе и ожидала команды на выезд. Вечером 23 февраля 1944 года к нам пришли из НКВД и внесли предложение, дабы утренним поездом на Грозный мы выезжали. Дорожные затраты государство брало на себя.

В особом вагоне таких, как мы, выяснилось 12 семей.

На станции Назрань 25 февраля нас встретили армейские. Меня, маму и еще семью из трех человек посадили на грузовик и повезли куда-то в сторону от Назрани. Местечко, где нам предстояло жить, носило прекрасное наименование светло синий КАМЕНЬ.

По пути в том направлении мы проехали какие-то село. Кругом было пустынно, только скотина бродила по улицам, а во дворах куры, индейки. Ни из одной трубы над крышами домов дым не шел. Все было брошено, покинуто, как словно бы люди бежали из этого, спасаясь от чего-то страшного.

Но солдат тут было больше, чем на войне. По крайней мере, в то время, когда высвободили отечественный город от немцев, военных я в том месте видела значительно меньше.

На вопрос мамы, куда девались жившие тут люди, воин ответил, что их выслали на Север.

светло синий камень, куда мы приехали, была не селом, а колхозной овцефермой. В том, что отечественная семья направлена ко мне на ферму виновата была, возможно, моя специальность ветфельдшера. Тут, не считая кошар было три дома.

Нам заявили, что возможно занимать любой на выбор.

Двери домов были открыты, и мы зашли в один из них. В помещениях все было разбросано. На полу лежала шерсть из матрацев, перья из подушек.

Позднее, мы выяснили, что люди, уезжая, насыпали в наволочки кукурузу, муку, складывали одежду. В доме были три металлические кровати, с разбросанной постелью, древесная тахта, в шкафах стояла посуда, на стене в одной комнате висели два ковра и на них фотографии мужчин в папахах и кинжал с узеньким ремешком, отделанный серебряной чеканкой. Один из армейских, осматривавший вместе с нами дом, забрал данный кинжал себе.

На металлической печке в сковороде лежал обгоревший кукурузный хлеб-чурек.

На столе — две кружки с застывшим калмыцким чаем и кусок овечьего сыра, также замерзший. Один из армейских, доставивших нас ко мне, заявил, что на следующий день к нам приедет колхозное руководство и сообщит, что делать дальше.

Что делать дальше мы знали и без них. Кошары разрывались от ягнят и криков овец. Некормленые и непоеные уже третий сутки овцы, почуяв присутствие людей, орали так, что у меня мурашки бежали по пояснице.

Мы ринулись открывать двери баз-кошар. Слабая скотина ринулась на улицу. Овцы ели снег, торчащие из-под него стебельки травы.

Целый остаток дня мы впятером поили и кормили скот, а к вечеру с трудом собрали и загнали его в кошары.

На ферме было пара псов. Одну из них, громадную рыжую с обрезанными хвостом и ушами, мама сходу назвала Безухим. Я опасалась данной незнакомой и ужасной на вид собаки, но мама скоро с ней подружилась.

Было совсем уже мрачно. Мы, растопив печку, наводили порядок в доме, в то время, когда Безухий, негромко, скуля, начал скрести лапами под дверью. Мама вышла на улицу, кинула собаке кусок хлеба, но она не притронулась к нему, а продолжала жалобно кликать куда-то. Мать зажгла фонарь и отправилась за ней. Через некое время мы услышали крик мамы. В то время, когда мы подбежали, она стояла около скирды соломы, из которой торчали детские ноги.

Разбросав солому, мы вытащили оттуда ребенка.

Это был мальчик, которому на вид было лет шесть-семь. Мальчик был без сознания, с тихийпульсом. Мы тут же занесли его в дом.

Сняли с него шубку из овчины домашней выделки, белую шапку, также из бараньей шкуры. Моя тётя и мать Валя, из второй семьи, что приехала ко мне с нами, споря между собой, начали приводить его в сознание. Всю эту ночь мы не дремали, беспрерывно топили печь, грели воду, обкладывали мальчика мешочками и грелками с подогретой солью, растирали его руки, ноги.

Только к утру у него началась увеличиваться температура. Лицо покраснело, дыхание стало глубже и чаще. Не буду обрисовывать, как продолжительно мы боролись за его жизнь без врачей и лекарств.

Спустя семь дней он уже сидел в кровати, и вдобавок через пара дней, встал.

Лишь за все это время он ни разу не сказал ни единого слова. Кроме того в бреду, мы не слышали от него тишина. Русского он само собой разумеется не знал. То ли серьёзная заболевание, то ли испуг забрали у него обращение, либо он от рождения был немой. Мы так и не определили.

Мальчик был весьма сообразительный, прекрасный.

На его худеньком, бледном лице особенно выделялись громадные карие глаза. Они всегда были у него не по-детски грустны и задумчивы. Лишь на улице, в окружении псов, ягнят и особенно рядом с длинноногим белогривым жеребенком, что ходил за ним как привязанный, мальчик изменялся.

Он радовался, игрался.

Его губы что-то беззвучно произносили. Но стоило ему переступить порог дома, тоска заполняла его глаза. Мы мучились, не зная, как с ним поступить.

Сначала желали дать его в милицию, дабы они послали его к родителям.

Но отечественный чабан Ахмед, кумык по национальности, которого отправили к нам, на светло синий Камень спустя месяц по окончании нас, поведал, что таких потерявшихся на протяжении выселения детей много. Их собирают и отправляют в детские дома, давая им имена и русский фамилии. Вряд ли затем его смогут отыскать родители.

И мы сделали вывод, что лучше мальчика оставить у себя. Мы сохраняли надежду, что папа либо мать как-то дадут о себе знать. Но писем от них не было, и мальчик жилс нами.

Мама дала ему имя Пастушок.

Весной Пастушок довольно часто уходил с Ахмедом пасти овец. Он поднимался на гору, где часами сидел, всматриваясь в единственную дорогу, бегущую меж холмов к светло синий Камню. Вечерами, возвратившись, к себе, мы видели его заплаканным, утомленным. Глядя на его полные тоски глаза, не могли сдержать слезы сами.

Мама брала его как младенца на руки, вытирала его и собственные глаза, и что-то напевала ему, пока он не засыпал. В то время, когда к нам на ферму приезжал кто-либо из колхозного руководства, мальчика прятали.

Да и сам он, чуть заметив приближающуюся автомашину, куда-то вмиг исчезал и не оказался, пока гости не уедут. в один раз вечером дождь лил, как из ведра. Мы все были дома. Нежданно в помещение вошел зоотехник колхоза и, заметив мальчика, заинтересовался им.

Мы растерялись, не зная, что ответить. Но выручил Ахмед. Он заявил, что это его сын и стал ему что-то сказать.

Мальчик не осознавал и со страхом наблюдал на нас.

Может, он поразмыслил, что приехали за ним, и мы желаем его дать? Не знаю, но затем он стал еще мрачнее. Прошло пара дней.

Мы с мамой были на ферме. Я обрабатывала больных овец. Пастушок был дома.

Мне пригодился криалин, и я отправилась в дом. Когда я потянула дверь на себя, нежданно раздался выстрел, и я заметила лежащего на полу Пастушка. По земляному полу из-под него появилась и ширилась лужица крови.

Я страшно закричала.

Прибежала бледная мама, но тут же, у порога упала, утратив сознание. В то время, когда она пришла в себя, мальчик уже был мертв. Лишь спустя какое-то время я осознала, что случилось.

К стоящему в центре помещения столу веревкой было привязано ружье Ахмеда. А ручка двери и курок ружья с внутренней стороны были соединены бинтом. Стоило лишь открыть дверь, и ружье должно было выстрелить.

Приставив ствол прямо к собственной груди, Пастушок стоял и ожидал этого выстрела. На собственный несчастье эту дверь открыла я. Пришел Ахмед, прочёл по-своему молитву. Мы омыли трупик.

По совету Ахмеда, по-мусульмански завернули его в чистую простыню.

В милицию мы решили не заявлять, поскольку за укрывательство ингушского мальчика нас всех имели возможность арестовать.

Рядом с фермой, на бугре, мы выкопали могилу и похоронили Пастушка. Ахмед принес откуда-то продолговатый серый камень и по обычаю горцев поставили его у изголовья мальчика. Любому, кто приезжает на светло синий Камень, он виден.

Сходу на бугре, слева от дома.

Так оборвалась жизнь этого несчастного ребенка…

На светло синий Камнях мы прожили до сентября 1953 года. Мама заболела и погибла. Похоронили мы ее на русском кладбище в станице Слепцовской.

Я стала женой военного и уехала оттуда. Во второй половине 50-ых годов двадцатого века мой супруг был направлен в Венгрию на подавление восстания и также погиб.

До самой собственной смерти мама просила меня отыскать своих родителей Пастушка и сказать им, что случилось с мальчиком. В то время, когда во второй половине 50-ых годов XX века была восстановлена ингуши и ваша республика возвратились, я пара раз намечала приехать к вам и разыскать кого-либо из родных Пастушка. Но работа и домашние дела не разрешали мне это сделать.

Любой раз переносила сроки поездки, и вот сама слегла. Сейчас я знаю, что уже ни при каких обстоятельствах не смогу побывать у вас. Заболевание моя летальна, и жить мне осталось, я знаю недолго, не смотря на то, что доктора и скрывают это от меня.

Исходя из этого и решила написать Вам. Может, ищет Пастушка кто-нибудь? Пускай знают хотя бы где его могила.

Попросите у них прощения за меня. В случае если смогут, пускай забудут обиду.

Сейчас он довольно часто снится мне. Пастушок приходит ко мне радостный, радующийся и совсем не злится на меня. Ни упрека, ни презренья в его прекрасных глазах, я не подмечаю.

Вот и день назад снова подошел к моей кровати, гладил мои волосы и говорил, что он в далеком прошлом отыскал собственного отца и маму. Живут они совместно, и приглашал меня в гости к себе. Заканчивая собственный долгое письмо, прошу Вас, побывайте на его могиле, и без звучно постойте.

Пускай Пастушок знает, что Вы возвратились, и он не одинок.

Прощайте! Всего Вам хорошего!

В начале утра я был уже на светло синий Камнях. От дома, где когда-то жила Оксана я, скользя по мокрой траве, поднялся на бугор. На его вершине, среди густой травы отыскал чуть покосившийся серый продолговатый камень-чурт. дожди и Ветры оставили на нем собственные отметины- щербины.

Он, как будто бы под тяжестью прошлого, мало осел, еще крепче врос в почву.

Могильного холмика не было. Время сравняло его с почвой. Около серого, все еще мокрого от прошедшей грозы камня красным пятном росли алые полевые маки.

На поникших бутонах искрили капельки дождя.

Казалось, что не дожди их питают, а кровь похороненного тут Пастушка.

Не знаю, сколько я тут пробыл, но стоял продолжительно, не в силах выйти за пределы этого красного круга и уйти, снова покинув его одного. Было начало лета. Вся равнина между двумя хребтами сияла разноцветьем трав. Со стороны снежных вершин тянуло легким ветерком.

Он волнами пригибал наливающиеся молочком колосья озимой пшеницы, стряхивая с них последние капли дождя, нес с собой густой, пьянящий запах полевых цветов, от чего легко кружило голову, распирало грудь.

В утренней прохладе воздуха живыми трепещущими колокольчиками висели жаворонки. Слева, внизу, в том месте, где за поворотом терялась узкая проселочная дорога, голубым зеркальцем блистала краюха маленького озера, появившегося по окончании обильного дождя. Чистый промытый дождями воздушное пространство наполнялся музыкой пчел, треском длинноногих стрекоз и перепелиными перекличками.

Согреваясь под жаркими лучами солнца, чуть парила почва.

А около покой и тишина. Это был уголок, где царствовало умное величие почвы, неподвластное ни времени, ни потрясениями. Мир Пастушка, где он появился и рос, хотя быть радостным.

Какая-то неизвестная мне сила, идущая из-под красного круга маков, держала меня около этого щербатого камня — немого свидетеля той далекой трагедии, столько лет настойчиво хранившего тайну смерти Пастушка.

Над Алханчуртской равниной сейчас парила стайка белых туч. Мне они видятся сейчас не бесстрастными и равнодушными наблюдателями отечественной жизни. Мне думается, облака, как и люди, рождаются яркими, чистыми, но, побродив по свету, став невольными свидетелями людских страданий, темнеют, а в то время, когда делается совсем невмоготу, проливают на нас собственные обильные слезы.

Сейчас над Алханчуртом облака до тех пор пока белые…

(Продолжение направляться)

ПОСЛЕДНИЙ Сутки МОЕГО ДЕТСТВА

Память!.. Память моя! Ну, сообщи, что тебе от меня нужно? За что терзаешь мою душу, не даешь спокойствия ни днем, ни ночью?!

За что без устали гонишь меня назад, по волнам прожитых лет, в том направлении, в мои светло синий, безвозвратно прошедшие дни?

Время серебром легло на голову, незаметными мазками покинуло морщины на лице, прошлось рубцами по сердцу, но тебя заслонить в моем сознании не смогло.

Книга памяти моей написано в далеком прошлом, но боль от выстраданного не ослабла. Все, что было со мной, — это мое на всю оставшуюся судьбу. Ты не стареешь, ты неизменна, память!

Не смотря на то, что отзвук фактов, хранимых тобою, стал пара глухим и далеким. Ни уйти, ни улететь от тебя нереально, как нереально покинуть себя.

Мне казалось, что прошлое в прошлом, оно в том месте за дальними далями, за чертой, где для меня моего уже ничего не осталось, и куда мне ни при каких обстоятельствах не суждено возвратиться назад. Но я ошибался. Ты была права, Память!

Прежнее пленит человеческое сердце, заставляя его довольно часто возвращаться к своим истокам. Тень прошлого лежит на каждом из нас, и вырваться из ее круга нереально.

Ты задаёшь вопросы, не забываю ли, в то время, когда и как я стал взрослым? Да, не забываю.

не забываю не только тот сутки, но и тот час, тот миг, в то время, когда детство мое оборвалось, как рвется на высокой ноте туго натянутая струна. Такое не забывается. С той поры я знаю, что розовая пора детства каждого из нас, может закончиться в любую секунду, а жёсткая судьба, представ перед тобой во всей собственной ужасной наготе, предъявит собственный тяжёлый счет.

И, не обращая внимания на то, что за спиной у тебя немного, ты повзрослеешь вмиг.

В то время, когда жизнь требует, дети взрослеют в одночасье.

Со мной это произошло утром 23 февраля 1944 армейского года. Утро было холодное, хмурое, сутки рождался тревожно-грустным. Покрытое густым туманом дремало село Кантышево, дремали на одной кровати и мы с моим младшим братом, в то время, когда в дверь отечественного дома властно и быстро постучали.

Открыв глаза, я заметил около горящей металлической печки маму.

Не обращая внимания на ранний час, она, как неизменно, была уже на ногах.

В свете керосиновой лампы я увидел, как она с побледневшим лицом тревожно наблюдает на дверь.

Стук повторился еще резче и громче. В то время, когда мама, без звучно, подошла к двери и развернула ключ, она быстро распахнулась и в помещение, в морозном облаке, ворвались пятеро солдат с автоматами через плечо. Четверо из них были в шинелях, а пятый офицер, в белом полушубке.

Вошедшие цепкими взорами осмотрели помещение, посмотрели под кровать, а после этого сдернули с нее одеяло.

-Где супруг?- задал вопрос хриплым голосом человек в полушубке.

Мама, на мое удивление, нормально ответила офицеру, что ее супруг погиб еще шесть лет назад. Меня это поразило: нам она сказала, что папа арестован, но он ни в чем не виноват и не так долго осталось ждать возвратится к себе.

Человек в полушубке подошел к столу, на котором лежала маленького формата газета. Недавно данный печатный листок мама взяла в письме от собственного брата, сражавшегося где-то на Украине. В газете была напечатана маленькая заметка о нем. Офицер, скоро пробежав глазами, письмо и газету, задал вопрос:

— Кто данный капитан?

— Брат,- ответила мама.

— В далеком прошлом он в армии?

— В августе 1941 ушел добровольцем.

Офицер кинул взор на нас и с каким-то вторым оттенком в голосе снова задал вопрос: «Это вся ваша семья?»

-Да.

Он продолжительно и задумчиво переводил взор то на газетную фотографию моего дяди, то на нас, и, наконец, не легко опустившись на стул, глухо сказал: «Вас выселяют. На сборы всего час. Рекомендую забрать с собой постель, утепленные вещи и продукты».

Мама бессильно, как оглушенная, опустилась на отечественную кровать:

— За что? Что мы сделали?

Человек в полушубке жадно встал.

— Не знаю. Таков приказ, выселяют всех.

И, обращаясь к воинам, сказал: «Помогите даме и детям собрать все самое необходимое».

Не прошло и получаса, как я с братом был в кузове грузовика среди мешков и узелков. Перед тем, как встать к нам в машину, мама открыла двери сарая и выпустила во двор отечественную корову. Она должна была вот-вот отелиться, ходила не легко.

Мама вынесла ей из дома ведро горячей воды, рассыпала около сарая ей практически полный мешок кукурузной рушки, открыла калитку, дабы она имела возможность пройти к стогу сена. После этого подошла к ней, помассировала набухшее вымя и, что-то ласково нашептывая, начала ее гладить.

Воины без звучно следили за всем этим и не торопили маму. В то время, когда американский «Студебеккер», взревел, тронулся с места, корова, словно бы ощущая, что расстается окончательно, медлительно отправилась за нами. Но мама этого уже не видела.

Закрыв лицо финишем платка, она беззвучно плакала.

Роняя с тёмных обнажённых ветвей большие капли, удирали вдаль деревья отечественного сада.

Нас скоро доставили на сборный пункт села и тут в отечественную машину дополнительно посадили столько людей и закинули столько различных мешков, что я уже не имел возможности вытащить руки из кармана.

Таких автомашин было большое количество. Позади каждой их них находились автоматчики. Воины находились и около каждого дома.

Большая часть из пребывавших на сборном пункте людей были без горячей одежды. Многие в грузовиках накрывали себя одеялами, матрацами и другими непонятными мне вещами. А кое-какие, не ощущая пронизывающего холода, находились и сидели, отрешенно уставившись в одну точку.

Раздалась чья-то зычная команда, и машина отечественная тронулась. Рядом со мной негромко начала плакать какая-то дама, а дистрофичный большой старик, подняв к лицу ладони, начал нашептывать молитву.

За нами двинулось пара автомашин, а в невидимых, скрытых туманом дворах тревожно выли собаки, мычали коровы, блеяли овцы.

На ЖД станции Беслан нас подвезли к составу из товарных вагонов. Машину подали задом прямо к двери вагона, и под дулами автоматов люди начали перетаскивать в том направлении собственный скарб. В вагоне царил полумрак. В центре вагона стояла металлическая печка, которой за продолжительный путь следования мы ни разу не воспользовались из-за ужасной духоты.

По обе стороны от широкой двери были сделаны нары из свежих досок, и изнутри вагон смотрелся, как тюремная камера с двухъярусными кроватями.

Нам с мамой досталось место у окна на верхней полке. Было так тесно, что лежать возможно было лишь попеременно да и то, свернувшись в клубочек.

До самого вечера доставляли грузовики все новых и новых людей, которыми битком набивались и без того переполненные вагоны. Годы спустя я прочту правительственный документ о награждении медалями и орденами тех, кто за счет этого уплотнения сэкономил вагоны, выделенные для данной постыдной операции.

Наступила ночь. Никто не дремал. Пошли слухи.

Одни говорили, что утром все возвратятся к себе, что Сталин не допустит выселения целого народа.

Другие, горько усмехаясь, твердили, что все это и делается по команде этого усатого палача и, пока он жив, Кавказа нам больше не видно. Третьи призывали не терять надежды, все в руках Великого Аллаха, и без его воли вагонные колеса не сделают кроме того одного оборота.

Большая часть жителей отечественного вагона в этих беседах не принимали участие и были полностью поглощены поиском близких и родных, появлявшихся в то утро не в своей квартире. В вагоне было мало семей, где все были бы совместно.

В тот тысячи людей и роковой день сотни, по различным обстоятельствам пребывавших вне круга семьи, были не только в различных вагонах, но и в различных эшелонах. Определить что-либо об отсутствующем, было фактически нереально, из вагона никого не производили, двери по окончании каждого нового пополнения закрывались на замок, на вопросы никто не отвечал.

Кроме того при жажде, воины, возможно, ничего сообщить не могли бы, поскольку поименного учета выселяемых они не вели, людей заталкивали в телячьи вагоны, считая лишь по головам. Никто из утративших в тот сутки отца либо мать, сына либо дочь, брата либо сестру не догадывался, что многие из них не только ни при каких обстоятельствах больше не заметят друг друга, но не смогут отыскать кроме того их могильных холмиков. Одни скончаются прямо в вагоне и будут зарыты в тёмные от копоти придорожные кучки шлака и снежные сугробы, трупы вторых, воины унесут в какие-то пристанционные строения, третьи, устав в тифозном бреду безнадежно кликать родных, уйдут в мир другой, так и не заметив любимого лица, покинув собственный временное безымянное тело для братских больничных кладбищ.

Но это все еще будет в первых рядах, и слава Всевышнему, что людям не дано было это знать.

Чуть вечерняя мгла опустилась на станцию, как эшелон с двух сторон осветили замечательные прожектора. Скоро из чёрных глубин неба повалили громадные снежные хлопья. В лучах электрического света они смотрелись как что-то таинственное и вечное, прилетевшее на землю из другого мира.

Снегопад длился всю ночь, и к утру воины ходили на протяжении вагонов, утопая в снегу практически по колено. Ближе к полудню снег закончился так же нежданно, как и начался, небо очистилось от туч, и броские солнечные лучи заискрились на пушистом покрове. В чистом, промытом воздухе горы казались так родными, что протяни руку, и ты почувствуешь на собственной ладони их холодную ледяную гладь.

Время шло, а поезд все еще стоял без движений, не смотря на то, что людей больше к нему не подвозили. С каждым часом в сердцах измученных людей все бросче разгорался огонек надежды, что вот-вот кончится, пройдет данный кошмарный, дикий сон, и весёлая весть об отмене выселения ворвется в вагон, как морозная свежесть на смену тяжелому густому воздуху.

Но чудо не случилось. Протяжный гудок паровоза, порвав тишину, вернул нас к ожесточённой действительности. С маленьким промежутком паровоз еще два раза повторил собственный печальный зов и быстро рванул.

Людей качнуло, кое-кого от неожиданности повалило на соседа, послышался первый стук колес. В вагоне сначала воцарилась тишина. Стало так негромко, что слышно было, как скрипит снег под ногами воинов, без устали бегающих на протяжении вагонов.

В наступившей тишине четко послышалось сдерживаемое рыдание какой-то дамы, которую тут же, как по команде, поддержали другие. Надрывно начали плакать испуганные дети. Все это слилось в единый гудящий стон, от которого все в похолодело, сдавило, причиняя острую боль.

Через вагонную фрамугу через слезы я видел плывущие куда-то назад привычные силуэты родимых гор, свору взлетающих чёрный шлейф и ворон паровозного дыма, стелющегося над заснеженными полями.

Поезд, набирая скорость, все дальше и дальше уносил нас от отчизны под сопровождение слёз и рыдания.

Не знаю, как продолжительно люди имели возможность бы быть в таком состоянии, если бы внезапно через стук колес, скрип рыданий и вагона не прорвалась звонкая, чистая мелодия ингушского танца. Пораженные ею, плачущие жители вагона вмиг смолкли, ища взором того, кто осмелился забрать в таковой сутки в руки гармонь. А музыка, обжигая сознание, лилась вольно, заполняя собой все около.

И не осознать было сейчас, что это — гимн отчаяния либо музыкальный протест всему на свете. Исполнительницей этого необыкновенного концерта была молоденькая женщина, сидевшая внизу. С высоты собственной полки я видел лишь гармонь, узкие пальцы на белых клавишах и половинку туго сплетенной косы, нависшей над гармонью.

Я завороженно наблюдал на чудесный танец этих долгих девичьих пальцев, яростно метавшихся по клавишам, рождая никому неподвластные, несломленные звуки, творившие чудеса…

Память! Знаю, что время из собственного нескончаемого течения отводит человеку маленький, до обидного небольшой кусочек. Всевышний начинает отсчет отечественных дней с первым ударом сердца еще в утробе матери, и неумолимый ручеек песочных часов начинает пересыпать отечественное будущее в отечественное прошлое.

Уверен, Память, что мы расстанемся с тобой лишь тогда, в то время, когда в первых рядах у меня не останется ничего.

Благодарю за верность.

Лишь об одном прошу тебя, Память, храни и ты тот промозглый февральский сутки, плачущие тёмные ветви деревьев, перестук вагонных колес поезда, бегущего через пронзительную мелодию и снежную мглу гармони, которую творили ласковые девичьи пальцы.

ИЗМАЙЛОВСКИЕ УРОКИ СУДЬБЫ.

ПОХОД.

Говорят, время лечит все. Не верьте! Имеется на сердце каждого из нас такие раны, каковые все кровоточат.

Они постоянно болят. И нет силы, которая имела возможность залечить их.

Шел четвертый год отечественного нахождения в ссылке, я заканчивал 4 класс отечественной школы. В единственной начальной школе у нас был один преподаватель — офицер-фронтовик, возвратившийся с войны в Измайловку без правой руки. Ходил Василий Петрович, так его кликали, в школу неизменно в военной форме без погонов, с заправленным под широкий офицерский пояс безлюдным правым рукавом.

Ветхие стоптанные сапоги были неизменно до блеска начищены, брюки и гимнастёрка шепетильно отглажены. Самым любимым праздником Василия Петровича был Сутки Победы. Ежегодно он подготовился к нему с особенным старанием, неизменно вовлекая в собственные мероприятия и нас собственных учеников.

В этом случае он внес предложение нам отметить его трехдневным походом по берегам Ишима.

Это спокойная полноводная река была от отечественной деревеньки приблизительно в тридцати километрах. Одолеть такое расстояние в отечественном классе имели возможность не все. Время было голодное и, глядя на отечественные бледные истощенные лица, не каждый бы решился забрать нас в столь дальнюю дорогу.

По всей видимости, исходя из этого отечественный преподаватель выбрал из класса всего десять человек, среди которых был и я. Мое физическое состояние не отличалось от вторых, выбор пал на меня, возможно, вследствие того что я был старостой класса.

Мое сообщение о грядущем походе мама встретила с тревогой в глазах, но отговаривать меня не стала. Возможно, она дала согласие вследствие того что знала- для забав времени у меня не было ни при каких обстоятельствах, ни зимний период, ни летом. С самого начала весеннее -полевых работ в колхозе я, как кое-какие другие, покидал школу и шел пахать- водил несколько быков, тащивших за собой ветхий плуг.

В поход мы вышли в начале утра. Было свежо и негромко. Над застывшей гладью озера, начинающегося практически у отечественного дома, облачком висел туман, из зарослей камыша слышалось приглушенное кряканье диких уток.

Над нами беззвучно, словно бы опасаясь нарушить данный утренний покой, то и дело перелетали с места на место лебеди, сравнительно не так давно возвратившиеся из теплых краев.

Я постоянно завидовал этим свободным и гордым птицам. Каждую осень с щемящей грустью в сердце я провожал их клин за клином в том направлении, куда путь мне был заказан. Ябыл практически уверен, что они пролетят не только над моими родными горами, но и с высоты собственного полета в обязательном порядке заметят мое село и отечественный осиротевший дом, на высоком берегу шумной, пенистой Камбилеевки.

Мы шли березовым лесом, наполненным неповторимым запахом полураспустившихся ласково-зеленых листьев, разноголосым хором птиц, радующихся весне. Сделав за целый сутки всего два маленьких привала, к вечеру мы вышли к цели и, безотлагательно, начали готовить себе ночлег у почерневшего стога прошлогодней соломы. На другом от нас берегу реки, вверх по склону бугра, начиналась одна из улиц города Петропавловска.

По древесному мосту через Ишим в город неторопливо прошло стадо овец, с бородатым рыжим козлом в первых рядах, тянулись повозки, груженные свежескошенной майской травой, шли с пригородных огородов люди с граблями и лопатами на плечах. Мы только что разожгли костер и подготовились ужинать, в то время, когда из города на мост въехала двухколесная бидарка — повозка на мягких пружинах, в которой сидели два человека. Бидарка проследовала через мост и, поравнявшись с нами, остановились.

Я сходу определил сидевших в ней, это были отечественный начальник его жена и Капустин- отечественная учительница из соседнего села Петерфельд, в котором жили ссыльные немцы с Поволжья. В то время, когда я заметил начальника, у меня защемило сердце — я знал, что ничего хорошего эта встреча мне не принесет. Капустин, присмотревшись, подозвал к себе Василия Петровича.

Говорили они продолжительно, о чем я не слышал, но нутром ощущал, что речь заходит обо мне.

Василий Петрович что-то упорно обосновывал начальнику, жадно рубя воздушное пространство собственной единственной рукой.

Я сидел у костра, невнимательно замечая за ними. В то время, когда Капустин, указав кнутом в мою сторону, дал знать, что кличет меня, я подошел к бидарке, и стал около головы коня. Это был серый в яблоках жеребец отечественного колхоза по кличке Пират.

Каждое лето на протяжении сенокоса я ездил на данной спокойной прекрасной лошади, а зимний период по окончании школы приходил на конюшню, дабы сводить ее на озеро.

Пират определил меня. Он ткнулся мордой мне в грудь и негромко заржал.

-Ты как тут появлялся?- гаркнул на меня начальник. Его ма

Книга памяти моей


Удивительные статьи:

Похожие статьи, которые вам понравятся: