У подножия недействующего вулкана 3 страница

Так выдохнуло нас наконец в яркое пространство, и мы разжались с поспешностью.

Но тут уже, на просторе, начались рукопожатия и радостные оклики. Тут был «целый Ереван», и все кликали брата моего приятеля, а я пожимал руки в качестве приятеля его брата, другими словами и его приятеля, и по окончании рукопожатия уже был втором тому, кому только что пожал руку. Это также имело возможность показаться необычным, до какой степени все были незнакомы в автобусе, прижатые друг к другу, и как внезапно все стали весело выяснять друг друга, когда получили возможность заметить себя в нескольких метрах от привычного.

Тут выясняли друг друга не при приближении, а при удалении — так получалось. Это подтвердилось, в то время, когда все набились в храм: имея десять привычных на один квадратный метр, опять перестаешь быть с ними привычным. Но тут уже возможно было внутренне сослаться на благоговение и сосредоточенность.

Ну, я населил это пространство и сейчас могу поведать о том, что видел. Другими словами у меня пара вторая задача: поведать, как я не видел.

Мы состоялись в парк, и перед нами вырастало старое тело огромного храма. Почему-то казалось, что он выстроен в конце прошлого века, а не шестнадцать столетий назад; может, так шепетильно и в далеком прошлом смотрели за его состоянием, так все подновлялось и заменялось, что уже все и заменено, и не смотря на то, что формы те же, но таким новым не может быть храм, таковой новой не редкость лишь посуда.У подножия недействующего вулкана 3 страница

Внезапно реально: свежая кровь на стене, кровь и должна быть свежая — ясно. «Что это?» — «Это бьют голубей, головой об стенку». — «Для чего?» — «Приносят в жертву». — «Кому?» — «Всевышнему». Тут же и мальчишки внезапно видимыми стали, не смотря на то, что и до этого поблизости толклись; голуби у них живые, связками, на продажу для жертвоприношений — также обычные мальчишки, собственного возраста, не старше и не моложе.

Дальше, думается, мы в храм протискались… Масса людей из автобуса, но — в храме; работа идет, ритуал — все чинно, красиво: что за одежды, какие конкретно лица! Справа, чуть ли не на эстраде, певица поет, превосходно поет, голос дивный, заслушаешься, про музыку и сказать нечего — музыка.

Так мне внезапно и привлек внимание какой-то рынок: в одном месте помогают, в другом поют, в третьем молятся, в четвертом глазеют. Другими словами совсем неясно, что происходит. В чем дело?

Да верующих же нет!

Полно, битком, дышать нечем, цыпочки и шея болят, а верующих нет. Другими словами направо филармония. Налево — театр. Позади — любопытство.

И только в первых рядах, на коленях, тщеславие завсегдатая. А кто протолкался вперед — уже и насмотрелся, да назад ходу нет. А работа течет своим чередом, а таинство ее никому не ясно.

Разглядели лица и одежды, понюхали курения, но одежды и через десять мин. те же, и лица, и запах — развитие неясно.

И я… Из-за чего я так все это вижу? Чем у меня голова забита!.. Легко срам.

Тут хоть ребенок начал плакать честно — маму утратил, такое облегчение на лицах: понятное это, ребенок плачет, кроме того души в телах задвигались по-понятному, сочувствие. И рад бы от стыда хоть знамением себя осенить, да также никак не запомнить, с какой стороны на какую и какое количество перстов сложить. «Католикос! Католикос!» — наконец оживилась масса людей.

Вот кого выстаивали-то!

И такое передвижение началось, дабы подвинуться поближе, водоворотики и вороночки появились, меня к выходу вытолкнуло, а я и рад — свет, воздушное пространство! — божественное пространство. Но все, кто стремился к цели, просчитались: католикос прошел вторым методом, где не ожидали. Прошел между могильных плит, таких же, как он, католикосов (где-то и ему тут будет плита), — и никого в том месте народу не было.

Один я. Прошел он через меня, словно бы меня и не было, и ветерок поднял. Окаменел я, ветерком этим обдуваемый, тут-то меня масса людей и растоптала…

Пришёл в сознание я на полянке, рядом — брат приятеля, порадовались, познакомил он меня с певицей, пригласили нас на травку, стали потчевать так легко, так конечно — ешьте, выпивайте! Тут таковой народ сидел превосходный! До тех пор пока все в том месте в храме культурно развлекались, скучая, тут ели под открытым небом жертвенных барашков: всех угости, а сам собственного барана не ешь… Ешь, выпивай, славь Господа!

На одной почва сидим, под одним небом, всем делимся, ничего приятель у приятеля не просим! Мир на лицах, мир на миру. Снова прекрасная судьба окружает нас, люди!

Вон баранчика, для того чтобы милого, повели, с красной ленточкой на шее, на данный момент его зарежут… А в том месте, в каменном мраке, в пламенном и жирном аду, шашлык из него сделают и тем шашлыком тебя угостят… А в том месте дама куру какой-то бедной старушонке вручила, по-настоящему ей бы нужно куру эту приготовить и угостить, но готовить неохота, возможно и без того дать, пускай та старуха позже сама себе сготовит… Основное — дать собственный и, что дашь, того самому не есть… Сижу это я, в одной руке вино, в второй шашлык, в лаваш завороченный, около меня чужая обращение — и прекрасно мне внезапно, так по-детски прекрасно! Пропало на секунду время, когда, предположительно, в молитве да в счастье не редкость, в то время, когда Господь слышит… А уж на эту поляну он обязательно кинет взгляд — это будет для него воскресный отдых.

А нас уже и на свадьбу пригласили, и еще к одному привычному брата приятеля к себе домой, и еще к одному привычному приятеля, и еще к одному незнакомому. Улыбнулся Господь невольно, уголком рта…

Ну и что же? Что за водоворот времен закружил меня? Церкви тысяча шестьсот лет, но крыше ее один год, христианству две тысячи лет, а жертвоприношениям — десять тысяч; сноб вошел в храм лет десять назад, а люди следуют обычаю не первую сотню лет, газетка под пир подстелена вчерашняя, а небо над нами всегда, католикосу шестьдесят, а мне тридцать — боже! — а певице — двадцать пять, а кто-то еще и не появился, и неба еще не видал!

Из каких различных времен пришли ко мне жертвоприношения и снобы, филармония и служба, пристройки и постройки, пение и текст его! Каша, водоворот, стремнина времен в секунде настоящего времени.

История в собственной последовательности трещит по швам. Связывает времена только то, что было неизменно, что не имеет времени и что имеется общее для всех времен. У вечного нет истории. История имеется только для преходящего. История имеется у биологии, но ее нет у жизни.

Она имеется у страны, но ее нет у народа.

Она имеется у религии, но ее нет у Всевышнего.

Книга Мой дорогой друг — уроженец армении, а я русский. Нам имеется о чем поболтать.

— О, — сообщил приятель, — если ты раз показал любовь, тебе нужно будет отвечать за это!

— Как это?

— Тебе придется ее показать еще раз.

— А вдруг я разлюбил?

— То ты предал.

— Отчего же?

— А для чего же ты обожал до этого?

О чем это мы говорим? А говорим мы вот о чем…

— В случае если я уроженец армении, — говорит он, — то я уроженец армении, и никто второй. Имеется ли у меня основание обожать какую-нибудь нацию так же, как собственную? Нет.

Но тогда имеется ли у меня право предпочитать какую-либо нацию второй?

Ни в то время, когда. Запрещено быть армянофилом, если ты не уроженец армении, так

же как нельзя быть армянофобом. Вот ты стал армянофилом, а это плохо.

— Из-за чего это я стал армянофилом?

— А так. Вот ты написал уже раз обо мне как об армянине и похвалил, написал лишь хорошее. Просто так написал.

Позже ты напишешь еще раз, об данной поездке. Также, само собой разумеется, не сообщишь об армянах не хорошо, сообщишь еще раз прекрасно. А позже, в третий раз, ты уже обязан будешь обожать нас и находиться на этом, дабы не быть предателем.

Ты уже армянофил.

— М-да, — сообщил я, — это мне не нравится.

— И мне это не нравится, — сообщил приятель, — как раз исходя из этого я дал себе слово: ни при каких обстоятельствах ни о какой второй нации не сообщить ничего. Ни плохого, ни хорошего.

Но мне уже поздно направляться этому принципу, мне уже не отказаться от многих слов, дабы не предать.

И мне придется на данный момент согласиться, как я попался, как стал армянофилом. И сказать о том, о чем я на данный момент сообщу, я не имею права так же, как, начав, не сказать об этом. Это мое заявление станет не так долго осталось ждать понятным…

…Армянофилом возможно стать, совсем не увидев, в то время, когда и как это произошло. К примеру, открыв одну отвлечённую книгу в любом месте и прочтя из нее любую страницу…

В некоторых из сёл обитатели перебиты, а другие — лишь разграблены. Кроме этого большое число людей совместно со священниками силой обращено в магометанство; церкви перевоплощены в мечети.

Большая часть сёл Хизана разграблено и подвергнуто избиению. Изнасилованы женщины и девицы, и множество семейств обращено силой в магометанство. Церкви ограблены, святыни осквернены, настоятели монастырей Сурб-Хача и Камагиеля погибли в страшных пытках, а монастыри ограблены.

Город Сгерд подвергся избиению: лавки и дома разграб…[17]

…Это первенствовалсутки моего нахождения в Армении. Я сидел у сестры жены приятеля и ожидал приятеля. Я уже трижды отведал всех яств и прислушивался: по окончании самолета у меня все еще были заложены уши.

Но глаза мои были открыты. Я вышел на балкон.

Непривычная картина, которую я тут же посчитал экзотической, открылась мне. Я видел перекресток, и по нему, изгибаясь толстой змеей, медлительно продвигалась похоронная процессия. В своей квартире (на родине) я в далеком прошлом отвык от праздничных похорон; негромко, не омрачая моего зрения, увозили от меня незнакомых мне соседей, и я не всегда кроме того знал, что они погибли, так же как не знал, что они — жили.

в первых рядах, как бы раздвигая улицу и очищая ее от суеты (и улица пустела), с медленностью и невыносимой плавностью плыл некоторый «кадиллак», в нем стоял страстный человек с красной повязкой на рукаве и дирижировал. Потом в расчищенном уже пространстве шел грузовик: красный, кумачовая платформа, в центре — открытый гроб, а по углам, преклонив колено, — четверо тёмных мужчин противоестественно выпрямившись и затвердев (думается, с венками в руках), празднично смотрели вперед, как бы кроме того не моргая… И потом следовало такое количество «Волг», что я сбился со счета.

Сила впечатления была не от смерти, не от скорби, не от торжественности — оно проникало с какого-либо другого, потайного хода. Это солнце, эти тёмные раскаленные костюмы, это необъяснимое опустение, эта тяжёлая медленность — казалось, мир загустевал около, а прозрачность и воздух его становились материальными и предметными. В этом стекленеющем, густеющем, раскаленном, но уже остывающем мире тяжко было само перемещение вереницы автомобилей, созданных для скорости.

Они шли беззвучно, пешком, вброд, увязая в воздухе, выпавшем, как снег.

Подавленный, я возвратился в собственный кресло, поднял покинутую корешком вверх отвлечённую книгу, перевернул страницу назад, чтобы выяснить, о чем была обращение…

IX. Битлисский вилайет. Город Битлис перебит и разграблен вместе с уездами и окрестными деревнями, каковые сущность: 1) Хул-тик, 2) Мучгоии, 3) Гелнок… 99) Уснус, 100) Харзет, 101) Агх-цор…

Что же это? Листаю вспять

Главному патриарху отечественному Мкртичу,

святейшему католикосу всех армян

Ваше святейшество, блаженный Хайрик, со слезами на глазах и прискорбным сердцем…

Кто это написал? Листаю, ищу подпись…

…Вот участь и наша судьба; просим, умоляем со слезами, сжальтесь над оставшейся в живых горстью народа, и в случае если быть может, то не откажите кинуть горсть воды на пламя, сожигающий его.

Вартапет Акопян.

Я ринулся в финиш книги и опять раскрыл в «любом месте»…

Линия поведения, предписываемая на данный счет книгой цензуры, размещённой в начале 1917 года отделом цензуры при работе военной прессы, была изложена в следующих словах:

«О зверствах над армянами возможно сообщить следующее: эти вопросы, касающиеся внутренней администрации, не только не должны ставить под угрозу отечественные дружественные отношения с Турцией, но и нужно, дабы в этот тяжелый момент мы воздержались кроме того от их рассмотрения. Исходя из этого отечественная обязанность хранить молчание.

Позднее, в случае если заграница прямо обвинит Германию в соучастии, нужно будет обсуждать данный вопрос, но с сдержанностью и величайшей осторожностью, все время заявляя, что турки были страшно спровоцированы армянами. оптимальнеехранить молчание в армянском вопросе».

Откуда это? Переворачиваю страницу… «Иозеф Маркварт в плане истребления западных армян». Кто это — Маркварт?

Какая-то тревога, похожая на нетерпение, опять подняла меня и вывела на балкон. Новые похороны, такие же пышные и долгие, как первые, пересекали перекресток…

Тут мне изменяет прием, не смотря на то, что как раз так и было: мой первый сутки, солнечный и оглохший, я ожидаю приятеля и вижу похороны и раскрываю книгу… Но на данный момент я уже не верю в эту последовательность и не выдерживаю ее.

Все это было тогда, но позднее, в то время, когда я писал об этом, у меня уже не было под рукой книги. И, написав, что ее возможно раскрыть в любом месте, я покинул пустую страницу. Повесть была окончена, а в начале рукописи, примерно вот тут, все белела пропущенная страница: дотянуться книгу выяснилось так же тяжело, как Библию.

Я пишу эти строки в ленинградской Публичной библиотеке 18 февраля 1969 года, дабы заполнить безлюдное место. Так что в случае если направляться хронологии моих армянских впечатлений, то глава о книге и обязана помещаться в этом месте повести, но в случае если направляться хронологии написания самой повести — это непременно последняя глава.

Так вот, я сижу в библиотеке и наконец опять держу в руках эту книгу. В ней пятьсот страниц, у меня два часа времени, и я осознаю, что выбрать из нее самые характерные, броские и впечатляющие места мне не удастся. В этот самый момент же осознаю, что это было бы и неверно.

Я решаюсь повторить опыт. Я открываю том в любом месте, разламываю посредине…

Из 18 тысяч армян, высланных из Харберда и Себастии, до Алеппо дошли 350 детей и женщин, а из 19 тысяч, высланных из Эрзрума, — всего 11 человек… Путешественники-мусульмане, ехавшие по данной дороге, говорят, что данный путь непроходим из-за бессчётных трупов, каковые в том месте лежат и своим зловонием отравляют воздушное пространство.

Это из путевых заметок немца, очевидца событий в Киликии.

Переворачиваю на сто страниц назад.

Госпожа Доти-Вили пишет: «Турки сходу не убивают мужчин, и до тех пор пока эти последние плавают в крови, их жены подвергаются насилию у них же на глазах»… По причине того, что им не хватает убивать. Они калечат, они мучают. «Мы слышим, — пишет сестра Мария-София, — душераздирающие крики, вой несчастных, которым вспарывают животы, которых подвергают пыткам».

Многие свидетели говорят, что армян привязывали за ноги вниз головой и разрубали топором, как туши на бойне. Вторых привязывали к древесной кровати и поджигали ее, многие бывали пригвождены живыми к полу, к дверям, к столам.

Совершаются и ужасные шутки, ужасные забавы. Хватают армянина, связывают и на его неподвижных коленях разрезают па куски либо распиливают его детей. Папа Бенуа из французских миссионеров информирует еще о другого вида поступках:

«Палачи жонглировали сравнительно не так давно отрезанными головами а также на глазах у своих родителей подкидывали мелких детей и ловили их на кончики собственного тесака».

Пытки бывают то неотёсанные, то искусно утонченные. Кое-какие жертвы подвергаются целому последовательности пыток, производящихся с таким безукоризненным мастерством, дабы продолжительнее продолжить жизнь мученика и тем самым продолжить собственный наслаждение: их калечат медлительно, размеренно, выдергивая у них ногти, разламывая им пальцы, татуируя тело раскаленным железом, снимают с черепа скальп, под конец его превращают в кашу, которую бросают на корм псам. У других разламывают понемногу кости, иных распинают либо зажигают, как факел.

Около жертвы планируют толпы людей, каковые развлекаются при виде этого зрелища и рукоплещут при каждом перемещении пытаемого.

Иногда это ужасные мерзости, оргии садистов. У армянина отрезают конечности, после этого его заставляют жевать куски собственной плоти. Удушают дам, набивая им в рот плоть их же детей.

Вторым вспарывают пузо и в зияющую рану проталкивают четвертованное тельце ребенка, которого те сравнительно не так давно несли на руках.

Я раскрывал эту книгу в четырех местах. И я больше не могу. Я кажусь себе убийцей, только переписывая эти слова, и практически озираюсь, дабы никто не видел. Тут сидит примерно сто человек, и только бог ведает, чем я занят.

Все негромко пищух собственные кандидатские диссертации. Я уверен, что занят на данный момент самым страшным делом в этом строении.

Мне весьма хочется, дабы мне поверили, что я вправду не подбирал ничего, а только открыл в четырех местах, как открылось. Я могу поклясться любой клятвой, что это не прием, что это вправду так. В данной книге осталось еще пятьсот страниц, мною не прочтённых.

У меня кончились тёмные чернила, в то время, когда я раскрыл ее в четвертый раз, и я должен писать красным грифелем. В этот самый момент нет ни подтасовки, ни знака это случай, но страницы мои красны.

Всего достаточно в нашем мире. В случае если мы считаем, что чего-то нет, что чего-то не может быть, что что-то нереально, — то это имеется. В случае если мы лишь подумаем — то это уже имеется.

Все имеется в нашем мире, и для всего имеется место.

Все помещается.

Я больше не буду открывать эту книгу, я не стану ее просматривать. Мне думается, что тогда в Армении, в мой первый сутки, я раскрыл эту книгу именно в том месте, которое привел на данный момент последним. А внизу проезжали красные похороны… И они уже не казались мне экзотическими: второе солнце, вторая смерть, второе отношение к ней…

И сейчас, постановив больше не заглядывать в эту книгу, я могу, отдыхая и понемногу успокаиваясь, перед тем как сдать эту книгу библиотекарю, посмотреть сперва в оглавление:

1. Избиение армян при султане Абдул Гамиде (1876–1908).

2. Массовая резня армян младотурками (1909–1918).

Вот и все оглавление. Как замечательно прилегает 1908-й к 1909-му! Как последняя страница первого тома к первой странице второго… Двухтомник.

Ранние произведения — первый том. Посмертно опубликованные — второй.

А позже и предисловие…

Каково неспециализированное число погибших армян? Подробное изучение вопроса не оставляет сомнений в том, что в годы господства султана Абдул Гамида погибло около трехсот тысяч, во время правления младотурок — полтора миллиона человек. Приблизительно 800 тысяч беженцев нашли убежище на Кавказе, Арабском Востоке и в других государствах. Показательно, что в случае если в 1870-х годах в Западной Армении и по большому счету по всей Туоецкой империи жило более трех миллионов армян, то в 1918 году — всего 200 тысяч.[18]

А мой дорогой друг говорит не «резня», а «резня». И я никак не могу отделаться от этого ударения на первом слоге. Словно бы «резня» — это так, режут друг друга… а «резня» — это в то время, когда тебя режут.

И вкус собственной плоти во рту…

История с географией

— А это ты уже, само собой разумеется, видел, — сообщила учительница истории (сестра жены приятеля), беря с полки плоскую-плоскую, как лаваш, книгу. — Как — не видел?!

Мы садимся на диван, разламываем атлас пополам: одна добрая половина закрывает ее колени, а вторая — мои. Я не видал таких атласов с тех славных пор, в то время, когда, склонив голову набок и высунув язык, раскрашивал красным цветом Киевскую Русь.

Я наблюдал на крашеные карты, и на меня повеяло тоской домашних заданий.

Карта — немая для меня, армянские имена на армянском языке. светло синий — это море. А Армения — то желтая, то зеленая, в зависимости от эры.

Имена завоевателей-Армении и армян завоевателей обрушиваются на меня — лес имён и веков. И моя личная история думается мне редколесьем, по причине того, что в том месте, где у нас древность — XVII век, у них — VII, а где у нас — VII, у них — III до н. э. А III у нас уже нет.

Вот она — зеленая, круглая — простирается на три моря. Вот на два. Вот на одно. А вот — ни одного.

И без того быстро значительно уменьшается Армения от первой карты к последней, все время оставаясь в общем круглым страной, что, в случае если пролистнуть скоро атлас, это будет уже кинолента, на ней будет заснято падение огромного круглого камня с высоты тысячелетий, и он прячется в данной глубине, уменьшаясь до точки.

А вдруг так же пролистнуть с конца до начала, то словно бы мелкий камешек упал в воду, а по воде все шире, шире исторические круги.

Вошел мой дорогой друг, заметил.

— А, — сообщил он, — атлас…

Сел на диван, положил на колени, раскрыл… И пропал. Практически углубился. Он уходил в собственную историю по колени, по пояс, по грудь с каждым поворотом-ударом страницы.

Он скрылся с головой. И внезапно вынырнул, поднял на меня далекие собственные, из глубины, глаза, как будто бы голову высоко вверх, и крикнул, а голос уже еле дошел до меня:

— Что мне не нравится время от времени в армянах, так это их воинственность.

— Что, что? — крикнул я в глубину его колодца, голос мой падал, падал вниз, но, думается, так и не достиг дна.

Мой дорогой друг опять склонился и что-то искал на дне. Видно, колечко обронил…

Наконец он вылез на поверхность современности, перед ним была последняя карта сегодняшней Армении.

— Вот так прекрасно будет, — сообщил он, отрезая ногтем узкий отросток с востока. — Такая круглая-круглая республика…

Я не знал уже, кричать ли мне ему глубоко вниз либо высоко вверх, и довольно глупо улыбнулся.

Армяне — агрессивный народ. Пара тысяч лет они завоевывали, и пара тысяч лет — их завоевывали. Война за собственную историю — их последняя война.

И об этом атласе, и тем более о сборнике материалов о геноциде, и о поражении Климова они говорят с болью и гордостью, как о победе.

…Вошел брат приятеля. Его немногословный младший брат. Мы его ожидали с новостями: он отвозил жену в роддом.

без звучно прошел он к дивану, поднял атлас, как тяжесть, и без звучно утонул в нем.

Он наблюдал в трубу собственной истории. Он наводил на собственную страну опрокинутый бинокль, и в том месте, в немыслимой глубине, на дне, светилось колечко Севана, быть может, его будущий сын.

УРОК ГЕОГРАФИИ

Макет

И я следую образу, как способу. Невооруженным глазом я ничего не вижу нужно тут появиться и жить, дабы видеть. В бинокль я вижу громадные вещи, к примеру арбуз, — и ничего, не считая арбуза.

Арбуз заслоняет мир. Либо вижу приятеля — и ничего, не считая приятеля.

Либо… «Армянский ишак, армянский весьма толстый дама и обычный армянский милиционер…» Любой раз что-то заслоняет мир. Я переворачиваю бинокль — от меня улетает арбуз, как ядро, и исчезает за горизонтом. И вижу я в дымке и невообразимой глубине мелкую круглую страну с одним круглым городом, с одним круглым озером и одной круглой горой, страну, которую населяет один мой дорогой друг.[19]

Город С него началась для меня Армения. В прежние времена это было, по-видимому, нереально. Раньше в незнакомую страну въезжали, сейчас влетают.

Я летел, подо мной была подстелена вата, я ничего не видел внизу, да и то, что я прилетел-таки куда нужно, возможно растолковать разве что моей доверчивостью, и, в случае если у Аэрофлота внезапно объявились бы плохие намерения, я имел возможность бы оказаться где угодно… Какого-либо количества дорожных впечатлений, не считая стюардессы, в этом случае кроме того некрасивой, я не имел.

Страна для меня по произволу Аэрофлота началась не с границы, а с середины.

Это весьма значительно, думаю я, пересекать границу и почувствовать перемену качества, хотя бы и тобой привнесенную. Нужно было ехать поездом. Весьма значительно, думаю я, неизменно и во всем иметь начало и тогда уже идти до конца.

Книги нужно просматривать с первой страницы либо по большому счету не просматривать.

Где-то в разболтанной моей крови до сих пор откликается педантичность двух германских бабушек. По крайней мере, ни одной книжки, которую не было возможности бы просматривать сначала, я не прочел.

Эту книгу мне раскрыли посредине, и я ничего не осознавал.

И как книга, о которой уже через чур много и в далеком прошлом все говорят, а ты еще ее не просматривал, неспешно вызывает в тебе глухое сомнение — уж больно все и уж больно большое количество о ней говорят! — а позже и возмущение: говорят и говорят, а ты так и не прочел, — так и город данный… «Да не желаю я ее просматривать!» восклицаешь ты в итоге. Не желаю я в Париж, не очень-то и хотелось.

Забрали от меня и Париж и книгу. Забрали от меня время их открытия. Я еще, возможно, любви не знаю, а мне говорят: обожай!

Не желаю! Желаю еще раз собрать подъемный кран из детского конструктора.

Это я знаю, осознаю и могу.

Возможно это растолковывать и без того, что человеку хочется быть самому и вовсе не хочется подчиняться практически всем. Дескать, такова природа протеста. Не желаю я просматривать эту замусоленную книгу, восхищаться данной выпотрошенной красотой и обожать неспециализированную красавицу.

Для меня, дескать, это все общепитовские холодные макароны.

Но я не желаю растолковывать это так.

Через чур много во мне было заготовлено предварительного восхищения, дабы город так внезапно имел возможность мне понравиться. Мой восхищение не имел адреса и был неточен. Я не забрел в данный город по безлюдным дорогам, запыленный и осунувшийся, а влетел в него, ровный и сытый, из Москвы.

Я въезжал в город по проспекту Ленина, бывшему проспекту Сталина. Вот слева, видите? Это трест «Арарат» — армянский коньяк, понимаете?

А в первых рядах тумба, видите? Постамент, другими словами бывший постамент, другими словами…

Ну, как тут что заметишь?

Ну, розовый Ереван, розовый. Из туфа. Да, прекраснее строят, искуснее.

Но из-за чего это как раз Армения, я еще не осознавал.

Ну, о том, что Ереван мой букварь, я уже сказал. Язык — тут уже ничего не сообщишь, — второй тут язык, армянский… А что букварь, так это лишь сообщено красиво.

Этого города я не ощущаю, в этом городе я невластен, меня все время ведут куда-то, бесчувственного.

— Ну что, отправимся? — говорит приятель.

— А куда?

— Отправимся, заметишь. Мы идем, и я не вижу.

— Ко мне зайдем, — говорит приятель.

Входим в учреждение. Мой дорогой друг отлучается окончательно. Запоминаю пара ереванских стенгазет . Возвращается наконец, несколько.

Знакомит.

Выходим втроем.

— на данный момент мы зайдем еще в одно место… — И не то это просьба, не то приказ.

Весьма занятые мы люди, весьма деловые. Нам все время нужно идти куда-то, зачем-то, для чего — не знаю, но верю приятелю: нужно.

Так нас делается — четыре, пять, шесть…

— Ну, — сообщил приятель, — мальчики в сборе… Пошли. И весьма деловито мы пошли, шестеро мужиков.

Еще одно учреждение. Практически такое же, как предыдущее. На юге они постоянно кажутся такими случайными и безлюдными!

Коридор, позже еще коридор, неожиданные три ступени вниз, занавесочка, ее мы отдергиваем… И внезапно мы в пивном зале.

— Так мы и знали, что ты тут сидишь! — восклицают мои приятели, и нас делается семеро.

Так вот чем мы были так заняты! В мужском обществе проводим сутки. Разговор медлено тянется, застревая, — пива большое количество.

Я никак не могу поверить, что ничего не вижу, мне стыдно в этом согласиться. Восприятие мое натужно, я во всем желаю видеть Армению — и не вижу.

— Ну, как тебе нравится в Армении? — И на меня наблюдают мягко и требовательно.

— Весьма нравится, — само собой разумеется, говорю я. И на меня наблюдают как на конченого человека.

Я наливаю тогда пива, а в то время, когда ставлю бутылку на стол, в ней лопается неординарное количество чуть выпуклых плоскостей, неявных, кругловатых многогранников, и это красиво за зеленым стеклом. Мне в том месте внезапно померещилась армянская церковь, и меня озарило.

— Смотрите, — сообщил я, — видите! Вот так же необычны все плоскости в Армении. Как будто бы бы выпуклые.

Круглые многогранники… — Точность моего наблюдения должна была бы снять всякие сомнения в искренности моего восхищения.

На меня взглянули не осознавая. Посмотрели на моего приятеля как на переводчика. Он заговорил по-армянски, сначала как будто бы растолковывая сложность моего образа, по позже мне показалось, что он просто объясняет своим приятелям, что я хороший все-таки юноша и не нужно обращать на меня внимания.

Но позже внезапно я догадываюсь, что запрещено так продолжительно сказать обо мне — не о чем.

И тогда я наконец осознаю, что они уже давно говорят о собственном и это не имеет ко мне никакого отношения.

Я был в одиночке, как в бутылке. Стены у нее были прозрачные, зеленоватые. Такие необычные стены, мало выпуклые, мало угловатые, мало круглые.

Они ломаются, сливаясь. Граненые пузыри…

Приятели спохватываются.

— Ну, как вам нравится?.. — задают вопросы нежно.

— Весьма нравится… Что я могу еще сообщить?

— Хороший денек, а? — сообщил приятель, обошедшийся сейчас без поездки на Севан и очевидно этим довольный.

— Зам-мечательный…

А что я могу еще сообщить?

По событиям чисто внутренним я ощущал себя закрытым в родном городе и удрал из него… Удрав же, снова был в клетке, причем чужой. И собственная была все-таки лучше.

Мне следовало получить простор, дабы почувствовать логику построения дома в этом просторе.

Я получил простор, вырвавшись из города. Я захлопнул книгу, раскрытую не на той странице, и открыл ее на первой.

Оставалась надежда, что в случае если книга вправду красива, то она сломит мое предубеждение и сама вынудит обожать себя. Насильно мил не будешь, но насильно ничто и не станет милым. Я ни при каких обстоятельствах не смогу вынудить себя обожать что-либо.

Это мне неподвластно.

Я не свят. Но в случае если внезапно: «Боже! — восклицаешь ты. — Так все ясно. Вот, выясняется, из-за чего я не доверял тебе.

Это я не тебе не доверял, а тем, кто говорил мне о собственной любви к тебе, я не доверял.

Да не так, не так тебя обожали, как следовало обожать! Вот в чем дело, — осеняет тебя, и ты меняешь адрес возмущения. — Вот как нужно все это обожать!» Так сохранял надежду я возвратиться в данный город, покидая его.

Нам не имеет значение прошлое любимой, в случае если мы вправду любим (как раз вследствие того что все прошлые обожали не так — и их обожали не так? — их и не существует для тебя). Может, позже, в то время, когда любовь начнет уходить из тебя почва из-под ног, как неверная точка опоры, и пригодится тебе ревность и знание прошлого к нему. А вдруг это тебе не имеет значение, ты обожаешь.

Так хотелось бы.

Любовь к городу имела возможность появиться только по окончании любви к простору, в котором он заключен. Исходя из этого о городе позже, благо у меня будет к тому предлог. Сперва о просторе.

Простор

На протяжении 10 000 лет сатана будет скован


Удивительные статьи:

Похожие статьи, которые вам понравятся:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: