У подножия недействующего вулкана 8 страница

Безупречность была его единственной слабостью.

— Архитектура как средство воспитания человека, рассказываете вы? — «В то время, когда я это сказал?» — забуксовало у меня в мозгу. — Да, это так. Человек непременно, первый фактор в строительных работах. Не что мы строим, а для кого мы строим.

Его духовный мир, его на следующий день — вот что должно в первую очередь заботить нас, пока все находится на бумаге, в чертежах, а не в камне. Не о сегодняшнем дне, не о процентах и сроках — об этом мы привыкли думать, а что будет через пятьдесят лет?! — Голос его зазвенел. — Довольно часто ли мы задаем себе данный вопрос? Мы все говорим, что строим во имя будущего… Мы привыкли произносить эти слова, совсем не вникая в то, что они означают. Мы, в большинстве случаев, совсем не думаем о будущем, о том, каково будет людям в выстроенном нами мире… Погрязая в мыслях о производстве, экономии и замысле, мы именно и не думаем о завтрашнем дне…

Поразительно было это «мы»!

Сказал — словно бы сам строил…

Казалось, он готовьсяк нашей встрече более, чем я предполагал. Он сказал мне то, что я не сохранял надежду услышать. Он готовьсяпрежде, чем я показался на его горизонте.

И исходя из этого наивно было бы считать, что я как-то направил беседу. Получалось так, что он сказал мне кроме того через чур то, что я желал бы от него услышать. И те полторы мысли, каковые появились во мне в яркой связи с моим заданием, каковые я уже воображал себе в собранном виде в форме «размышлений писателя», и их он тут же отобрал у меня.У подножия недействующего вулкана 8 страница

Для правильного воспроизведения интервью, а раз данный человек так полно и осмысленно сказал от себя, то и следовало, по-видимому, ограничиться его точностью, — для для того чтобы воспроизведения у меня просто не было журналистских навыков. И я потерялся в легкой панике, на секунду прекратил слушать, что же он говорит; найдя это, растерялся еще больше и несвойственным и неумелым перемещением раскрыл записную книжку и записал первую цифру — 50, которую мне позже еще долго было нужно разгадывать, о чем она. Как списывающий ученик, кошмар положения которого помножается еще и тем, что, списывая, он к тому же не знает, то ли он списывает, и уже более стыдится написать какую-либо смехотворную глупость, чем взять честную и прямую, как единица, двойку, — так и я кроме того прикрыл от него ладонью, что же такое пометил я в собственной книжечке.

От него все это не ускользнуло, но и он не ускользнул.

То ли записанное пером не вырубишь топором, но существует у обычного, здорового советского человека впадение и некое остолбенение в гипнотическое состояние от любой формы протоколирования. Оттого, что человек наоборот забрал перо в руки, на тебя хотя бы в первую секунду да повеет подвальным, дежурным холодком… В случае если и не так, то сработает рефлекс увеличения ответственности — и ты споткнешься, запутавшись в падежах и согласовании. Человек переходит из состояния говорящего в состояние отвечающего, а из состояния отвечающего в состояние допрашиваемого, как пар в воду, вода в лед.

Допрашиваемый на секунду уронил глаза, и, потому, что он разрешал себе не большое количество безотчетных перемещений, взор данный брякнул, как льдинка, и обращение его прервалась. Действительно, предложение уже было закончено, и он имел возможность придать всему вид естественной паузы. В общем, он скоро забрал себя в руки, кроме того, возможно сообщить, подхватил на лету, и продолжал будто бы ничего не случилось.

Но что-то, по-видимому, бывало.

По причине того, что не передать кроме того в чем, но обращение его с этого момента как бы пара перестроилась, настроилась на запись. И не смотря на то, что я все решался, какую же его фразу записать следующей, а решившись, совсем не слышал, что же он говорит, но все-таки вертел в руках карандаш… Мой собеседник не разрешал себе наблюдать на карандаш, но взор его был уже привязан ниточкой, и, крутя карандаш, я эту ниточку подергивал.

Я все лучше ощущал его, но все хуже — себя и меньше имел возможность слушать, что же он говорит. Я входил в его положение, и мне было неудобно, какого именно черта морочу я голову этому важному человеку, у которого без меня полно настоящих дел… Вправду, если бы я еще строчил без передышки, то он бы имел возможность забыть про мой кинжал. В противном случае было совсем неизвестно, какую из его фраз я подстерегаю…

— Среда — средство воспитания… — сказал он и нечайно делал паузу, чтобы я успел записать, а я внезапно не записывал, и он самую малость терял нить. Позже упрочнением воли он прогонял наваждение, — …сохранить национальные традиции и творить сегодняшним днем! — Все-таки всегда, как он доводил обращение до восклицания, перед ним четко появлялось видение карандаша, и он ронял взор.

Обращение его была осмысленна и хороша, и тем более возможно было обидеться за каждую фразу, из-за чего она не записана, так же как и удивиться, из-за чего записана вторая. Дискриминация, которую наводил в его речи мой карандаш, была ничем не оправдана и несправедлива, как каждая дискриминация.

И я, как бы отдавшись слушанию, как бы по-честному отложил карандаш в сторону, так поглощенный…

И это не замедлило сказаться.

Он дельно поведал о возможностях роста города, о том, что существует мысль локализации этого роста, дабы город не разбухал в тщетных и бесформенных окраинах, а обнаружил внутренние ресурсы в перестройках, перепланировках, ликвидации отсталых и невыгодных в архитектурном отношении районов. Поведал о трудностях, стоящих на пути данной идеи, о косности мысли иных деятелей, неистребимой приверженности прошлому дню, об административной инерции и лени…

Он легко, без одышки взбирался по ступеням слов на самую кручу, мы в один момент оглядывались вниз с легким головокружением и тогда скоро и медлено соскальзывали по спирали его речи в сумрак паузы и некую тишину, остановленного в задумчивости смягченного взора и, отдохнув в том месте под кроной прошлого периода, начинали взбираться снова.

Это был уже не тот привычный мне тип оратора, что приобретает удовлетворение от хорошо скроенной фразы, входящий в обращение с мужеством спелеолога и пловца… И вот — выбрался из периода! В конце фразы — не сильный свет, как выход из пещеры.

Данный не вползал в пещеру, судорожно нащупывая в аппендиксах «что», «что» и «как» выход из нее, не мочил сандалий в лужицах вводных слов — он трудился на открытом воздухе…

— Масштабы еще лет пять назад показались бы мифом. Через сутки вступает в строй пятидесятиквартирный жилой дом!.. Но как раз масштабы и не должны смущать отечественный разум, поглощая в себе и назначение и идею… Мы уже обучились обращать внимание на внешний вид строения, кроме того на его связь с ансамблем, но вот внутренние помещения… Задача на данный момент — ликвидировать данный разрыв между фасадом и комнатой!

«Разрыв между фасадом и комнатой» — нежданно я опять раскрыл книжечку и занес в том направлении эту отважную фразу. Неясное мысль забрезжило во мне, в то время, когда я фиксировал слово «разрыв», столь с уверенностью сказанное, словно бы это был узаконенный термин.

Я записал эту простую на первый взгляд фразу, поразившую меня каким-то неуловимым несоответствием между ее посторонней отчётливостью и смыслом ее формы… Смысла, остановившего меня, я так и не уловил, тем более задерживаться было некогда; мой собеседник также приостановился с разбегу на данной фразе, потому что именно ее начал фиксировать карандаш по окончании продолжительного перерыва, а это что-нибудь да означало, и, как человек, обегающий неожиданно появившееся препятствие, он метнулся в сторону, сделав вид, что туда-то он и направляется. Мой карандаш оплодотворил эту фразу, она превратилась в завязь, и вот уже созревал, набухая, плод. Мое неожиданное удивление над данной фразой было тут же удовлетворено целой речью, возросшей на ней, и эта обращение мне очень многое растолковала…

— Мы требуем от человека, дабы он с каждым днем трудился лучше и лучше, — сказал он со все громадным подъемом, как бы плотнее и устойчивей устраиваясь на совсем выбранной площадке, — и нас не интересует, как ощущает он себя, идя на работу и уходя с нее… Мы всегда твердим ему о его обязанности и долге перед родным городом… И никто еще не поставил вопрос так: а город обязан человеку?! — Он не очень сильно, но ясно выбросил руку, как бы поместив эту фразу чуть больше того уровня, на котором она раздалась: в том месте, чуть в стороне от источника звука, она никелированно блеснула, как громадная скрепка. — Человек идет на работу… Какое настроение появляется в нем от однообразных, некрасивых улиц и убогих? Либо, напротив, настроение его подымается от окружающей красоты и он приступит к работе с духовным приливом и подъёмом сил?

Разве не следует поразмыслить о маршруте человека по городу? Дабы его проход был как бы оркестрован и город в движении был бы точен и продуман, как музыка?.. Мелодия улицы… — На секунду он смолк, как бы прислушиваясь. — Данный опыт…

Рука дернулась и, не обращая внимания на мое недовольство, вывела это слово «опыт». На лице моего собеседника показалось чистое выражение страсти, струны его лица натянулись и зазвенели, не исказив одновременно с этим приятной и спокойной его матовости.

Тут зазвонил телефон.

По крайней мере, где-то рядом со словом «опыт» в моей книжечке отчеркнут квадратик, и в нем написано: «тел. разг.». Слушал он, не перебивая абонента и пара хмурясь. Позже неким взрывом изнутри лицо его разгладилось и опять стало решительным и ясным…

— Я сходу заявил, что это неумелый эскиз. Позже определил (лицо его остыло от жёсткой ухмылки), и вправду, он кроме того не практик- легко любитель. (Ему что-то сообщили на том финише.) Да, мне сам способ не нравится, — ответил он, все еще сохраняя жёсткую ухмылку. — Нет, нет. Тут требуется творческий анализ. Основное — не торопиться…

Я был совсем очарован словами «неумелый эскиз», «анализ» и «метод», исходящими из его уст. Дело так как еще и в том, что это были отнюдь не намерено употребленные слова — они были сообщены в естественном и непредусмотренном беседе. А смотреть за содержанием беседы и поддерживать его так, дабы еще и произносить что-либо специально для третьего, случайно слушающего, — такая тройная, три раза переплетенная в самой себе задача не под силу, поразмыслил я, никому, тем более такому милому человеку…

Повесив трубку, он снова — чудо-человек! — не произвел ничего лишнего: ни тщетных извинений, что прервалась беседа, ни пояснений, в чем в том месте, на проводе, было дело, ни «на чем мы остановились?» — ничего аналогичного. Он посмотрел на меня кратко и светло, словно бы бы непрервал собственную обращение на полуслове, и взор данный высказывал, что все, что в целом он высказался по этому вопросу, в подробности же входить нет возможности, а дальше задавайте вопросы, что вас еще интересует, трудитесь, поскольку зачем-то вас ко мне отправили… И время идет, дорогой товарищ.

Мне уже очень многое стало очевидным: сфера сомнения и сфера восхищения проявлялись во мне, все более отдельные друг от Друга, и как бы раздвигались… Восторг, как чувство, занимало настоящее время, сомнение, как что-то рассудочное а также плохое, потребовало раздумий и существовало более в будущем. Те пара словечек и фраз, о каковые я споткнулся, никак не успелось осмыслить, и меня скорее злила легко заминка, разрушение данной гармонии и подозрение в собственной подозрительности.

Мне было мучительно неудобно моей досужести и праздности перед этим человеком дела. По крайней мере, я решительно не знал, о чем мне с ним еще сказать, и был озабочен тем, дабы задать хоть какое количество-нибудь неглупый вопрос и остаться более либо менее на заданном собеседником уровне. Я пара замялся и растерялся, внезапно меня озарило одно туманное мысль, и я весело пустился излагать его.

— Вам я могу сообщить открыто, — покраснев, сообщил я, — сперва Ереван мне не весьма понравился, и я, само собой разумеется, никому не имел возможности рассказать о этом. Только мало определив страну, в которой он находится, я начал свыкаться с ним.

Парадокс Еревана, — сообщив слово «парадокс», я сделал реверанс словам «оркестрован» и «опыт», — содержится в том: вот вы отмечаете 2750 лет со дня его основания, а никакого исторического лица город не имеет… Индивидуальность города складывается столетиями, города, появляющиеся в наши дни, и не смогут иметь лица, а только более либо менее соответствовать деловым и эстетическим требованиям… — Мой собеседник закивал, и, поощренный, я тут же утратил нить. — Опасаюсь, что моя идея может показаться досужей кому-либо, но, исходя из всей предыдущей отечественной беседы, пологаю, что вы осознаете меня верно… — Это был запрещенный прием, и, выходит, я совсем зажмурился, раз выговаривал такое, но пока только сам себе я казался лихим, моего собеседника данный мой заход только насторожил: лыком он шит, очевидно, не был. — Как раз потому, — сказал я, — что все постройки Еревана прошлого времени непримечательны в архитектурном отношении, и мог появиться замысел главной реконструкции и перестройки города, включая и центральные районы. Вы желаете видеть собственный город красивым, придать ему личный, неповторимый вид… — Лицо моего слушателя смягчилось, он все более готов был дать согласие со мной. И не смотря на то, что банк держал я, а он только брал предложенную карту, причем видел, что я передергиваю, давая ему к десятке туза, — он карту брал.

Но, — сказал я, — как бы ни был опытен а также блестящ замысел, какими бы красивыми идеями ни руководствовались его создатели, вы это неповторимое лицо и новое города желаете создать в определенный срок, вы не имеете возможность ввести в собственный замысел тысячелетнюю историю, вы сотворите город неизбежно в отечественном времени, и эта до тех пор пока нами неуловимая печать будет увидена уже последующими поколениями. Другими словами старый город Ереван будет новым городом, выстроенным единовременно, и эта однотонность времени, не думается ли вам, может не в полной мере устроить те последующие поколения, о которых в Ереване в отличие от многих вторых городов не забывают?..

Я что-то не припомню городов, каковые сумели бы купить личные и живые архитектурные черты в течение нескольких лет. В большинстве случаев, индивидуальность города складывалась скорее в следствии работы времени, нежели строителей. Как вы думаете решить эту проблему без помощи времени, поскольку времени у вас нет, а замыслы ваши столь принципиальны? Из известных мне примеров лишь Петру удалось придать лицо городу по замыслу и за маленькое время…

При имени Петра глаза его кратко и глубоко блеснули, данный взор был тут же скрыт своевременно пришедшимся усталым его жестом, как театральным занавесом, но или я получил уже опыт в общении с ним, или так уверовал в собственный «видение», что лишь «собственный» и видел, независимо от того, было ли это «собственный» в действительности, либо его в действительности не было, — но блеск данный не ускользнул от меня.

— Да, — сообщил он, и лицо его побледнело и загорелось, но не в пошлом смысле этого слова, а как лампа дневного света, что ли. — Да, вы совсем правы… Вы справедливо отыскали в памяти Петра… Он сумел придать городу сначала неповторимый вид. Мы у себя в строительных работах решили большое количество неприятностей, но до сих пор не решили характера города. Ленинград, Таллин вот города, при одном имени которых сходу появляется образ.

Мы желаем Добиться того же у себя в Ереване. — Похоже, он пропустил мое мысль о времени и постройке, но почему-то, где я не ожидал, задержал внимание на Петре… Я схватился за карандаш, да и то ли обращение его вдохновенно рвалась, то ли я записывал лихорадочно и неосмысленно, но дальше у меня следуют весьма бессвязные заметки, и я уже давно разламываю над ними голову… — Дабы город имел и воспитательное значение… Плакаты, щиты — все это так формально, безвкусно и, в большинстве случаев, унижает саму идею… Время от времени хочется: «Для чего вы коптите духовный мир человека?!» (у меня записано «дух. мир», и я все расшифровывал это не как «духовный мир», а как «дух мирного человека» и продолжительно недопонимал фразу). Это, само собой разумеется, опыт, то, что мы задумали… Кольцевой проспект, решенный в разных национальных архитектурных стилях, будет символизировать дружбу народов.

Либо улица ***, решенная так же экспериментально… Вы в том месте не были? Вот вы пройдите и обратите внимание хотя бы на то, что в том месте совсем нет мемориальных досок.

Так формально, так приелось- все эти доски… А в том месте внезапно стоит работа одного отечественного гениального молодого скульптора, нет, не бюст, а знак, решенный в немного поднятом, высоком ключе… Не как справка из домохозяйства, приклеенная на стенку, как на доску объявлений, — «тут жил такой-то» либо «тут жили люди»… Нет! «Тут что-то божественное!» — должно прийти в голову прохожему… Такие монументы внушат уважение, будут нечайно оказывать влияние на идея прохожего и незаметно помогать ему высоким примером того, чего может достигнуть человек… Скажем, идет папа с сыном, забрал его из детсада по окончании работы, — и внезапно эта скульптура… Папа, усталый и озабоченный, не наблюдает по сторонам, сынишка же обращает внимание: что-то непонятное… «Что это, отец?» задаёт вопросы он. И отец должен растолковать, а если не знает, сам подойти и прочесть: тут жил и творил такой-то… «А что он сделал? Из-за чего ему такая тут стоит вещь?» И вот уже папа с сыном ведут беседу…

Потом я что-то совсем пропустил, восхищенный: мелькали цифры, масштабы, небоскребы… Миллион квадратных метров уничтожить- полмиллиона выстроить… Либо напротив. Внезапно я осознал, что он молчит.

Я как бы дописал последнюю фразу и поднял глаза.

Не знаю, посмотрел ли он на часы, я не видел… Но, секунду поколебавшись, он решился еще на что-то, выбежал в соседнюю помещение и вынес оттуда трубу…

И вот мы склонились над развернутыми чертежами, легко касаясь друг друга плечами, — в том месте была иллюстрация к роману Ефремова, но это был бассейн-аквариум с рестораном под птичником и водой над водой, рыбки, заплывали к нам прямо в рюмки, и поверить в это было бы тяжело, если бы бассариум не был намечен к вводу в будущем году…

Тут я могу совершенно верно поручиться, что он не посмотрел на часы. Но, замерев на секунду, как бы прислушавшись к тиканью, он так же быстро провалился сквозь землю в соседнем помещении. Из собственного кресла я не имел возможности ее рассмотреть, но она показалась мне маленькой и намного более наполненной, чем та, в которой мы пребывали.

Я кроме того поразмыслил, что там-то все и свалено, что когда-то было в нашей комнате… Наконец он выскочил, прижимая к животу пара цилиндрических шашек.

Никаких ассоциаций, не считая соображений и внезапного взрыва о том, не запачкал ли он рубаху, они во мне не позвали.

— Вот, — он уронил их на стол, — цветной асфальт! Экспериментальные образцы. — Вправду, шашки различались по цвету. — Какой неинтересный, изнурительный цвет у нас под ногами! А сейчас… Не говоря об уменьшении аварийности… Водитель сейчас не уснет за рулем!

Тут в нем истекло время. И именно так, что он все успел. Мы глубоко, сердечно и без тени фамильярности пожали друг другу руки.

Прикрыв за собою дверь, я посмотрел на часы.

Было ровно двенадцать.

Дыхание В немного поднятом настроении, с эмоцией легка камне ко выполненного долга выскочил я из тенистого сквера на свет. За данный час нежное, тепло стало жарой, и раскаленный воздушное пространство сгустился и застыл среди улицы.

Я наблюдал на улицы новыми глазами. Это мне следовало уже делать, дабы подтвердить зрительными впечатлениями материал, тезисы которого мне были только что изложены. Но, по-видимому, стало через чур жарко: так дабы весьма по-новому, я не видел.

Тогда я решил припомнить, какие конкретно же положения нужно мне подтвердить зрительными впечатлениями, и с кошмаром понял, что, не считая нескольких телодвижений интервьюируемого, ничего не помню. Схватился за книжицу — в том месте было записано до обидного мало и неясно.

Наткнувшись в записках на наименование экспериментальной улицы, я решил найти ее. К счастью, она была рядом. бодрость и Ту свежесть, которую одним своим видом внушал мой недавний собеседник, как рукой сняло. «Был ли он?

Не придумал ли я все это?» — уже думал я, расплавляясь от жары.

Я шел по улице, прислушиваясь к себе, в ожидании того момента, в то время, когда во мне появятся те высокие мысли и тот яркий строй, то хотя бы бодрое настроение, которое, по плану, целый данный комплекс неизбежно должен был во мне вызывать.

Все тут было выстроено разнообразно, необычно и со вкусом, ничто зря не торчало — все было учтено по отношению к соседствующим строениям… Горизонталь сочеталась с вертикалью, а открытое пространство с замкнутым. Нет ничего, что мешало взору: ему было нормально, и он ни на чем не задерживался. С удивлением я понял, что уже давно иду по данной улице и она вот-вот кончится, что было обозначено неким ужасным строением, некстати торчавшим на углу.

Как раз его я в далеком прошлом уже видел. Я прошел эту улицу, зря прислушиваясь к себе: никакой мысли, хоть какой-нибудь, во мне не появилось. То ли жарко, то ли по большому счету запрещено «специально» ожидать идея… Вот кафе, полностью все прозрачное, и такой же универмаг, и, даже если бы в кафе действовала кофеварочная машина, а универмаг был завален джинсами и к тому же и универмаг и кафе не были бы закрыты на обед, все равно все осталось бы таким же, готовым, безлюдным и ожидающим.

Цветочный магазин в форме вазы, к которому нужно игриво пропрыгать по в том месте и сям расположенным плиткам. Данной штуковины о великом человеке, жившем на данной улице, этого мемориала, что так и кидается в глаза, я так и не заметил, как ни наблюдал. Приятные расцветки, приятные сочетания плоскостей… Внезапно на какой-то из плоскостей пузырьки золотые восходят вверх, как из стакана либо словно бы внизу дышит громадной карп… «Вот такая же и идея, — поразмыслил я, появилась во мне, как эти пузырьки. И единственная…»

Что же это? Для чего же это строители за меня считаюм, что я думать обязан и как? Они что — для меня думают либо за меня думают?

Вот в чем вопрос. Обо мне либо мною?

Дабы мне было комфортно и прекрасно либо им в их представлении обо мне? Так как без весьма многих одолжений я могу и обойтись, таковой уж жёсткой необходимости, дабы за меня думали, обожали, ели и дремали, у меня пока не появилось. С этим я по мере сил до тех пор пока и сам справлюсь.

Мне нужно место чтобы за меня ничего этого не нужно было делать — ни думать, ни обожать… Место, где бы я это делал сам.

Такая обидная идея внезапно пришла мне в голову, и я чуть не с удовольствием наблюдал на еще не снесенное безобразие, эпохально торчавшее в конце улицы.

У меня была назначена встреча с одной издательницей, не деловая легко еще что-то я опоздал осмотреть: парк, фонтан и галерею … Без этого я не имел права уезжать, и мы встретились. Да и то ли я был вправду раздосадован, то ли, в течение десяти дней видясь только с приятелями приятеля, соскучился по женскому обществу и сейчас пользовался редким в Ереване случаем быть спутником занимательной дамы, не доводящейся никому родственницей, — но с избыточной страстностью начал я излагать ей собственные архитектурные переживания и расцветал с каждой фразой, таковой тёплый и искренний человек…

— Осознаёте, он совсем не услышал моего вопроса… Лишь про Петра и услышал. А ведь и про Петра я в Другом смысле сказал, быть может, и не в самом лестном… Осознаёте, я перед отъездом, к стыду собственному, в первоначальный раз так как я дед: и коренной, и папа, и прадед были петербуржцы, — посетил домик Петра. Я случайно на него набрел — нужно же, тридцать лет не подозревал о его существовании: считал, что домик Летний дворец и Петра — одно да и то же!..

Ну да не в этом дело.

Это самая ранняя из сохранившихся построек Санкт-Петербурга. Я был поражен и удивлен. Как раз не музейностью, а цельностью и живостью ощущения, что тут жил человек и этот человек, Петр… Домик-то так как не дворец, нищенский, по сути, домик. «Приют архитектурной ценности…» и убогого чухонца, не считая уникальности, на отечественный день-никакой, а вот… Любой предмет- а в том месте робко, весьма робко! — говорит не о самом себе, а о хозяине.

Вы осознаёте, что я имею в виду?

Но, я ничего не ожидал от этого домика — это крайне важно!.. И от Гехарда я также ничего не ожидал. Я получил от них все сходу, все, что в них было… А тут я хожу по Еревану и все чего-то ожидаю… Так вот о домике… Выхожу я из него, потрясенный, на Неву и потрясаюсь снова… Другими словами, выйдя из данной маленькой и чёрной петровской будки, я вижу Неву, и Петропавловскую крепость, и Летний сад, и вся эта чрезмерная красота внезапно поражает с новой, непривычной силой.

Я пробую осознать, в чем дело, что дало мне силы и вынудило меня заметить эту тыщу раз виденную и невидимую уже красоту, — и внезапно снова же осознаю: Петр! Другими словами я как-то изнутри прикоснулся к его идее, и для меня все осветилось новым светом. Не только в мыслях и словах: мысль существует физически! — вот что со всей очевидностью внезапно дошло до меня.

Не так уж большое количество успел выстроить Петр при жизни, вряд ли кроме того столько, дабы это составило лицо города… Значительно больше он выстроил по окончании смерти. А ведь исторически петровские идеи достаточно скоро сошли в его преемниках на нет. И лишь мысль Санкт-Петербурга, его образ были так сильны, что продолжительно чужая идея нечайно попадала в русло, намеченное Петром, и просто второй мысли не появлялось.

И строители, продолжали дело Петра, и никто кроме того не подозревал, что в лесах совсем вторых, кроме того противоположных идей всегда возводится строение полузабытой идеи. И в то время, когда мощь инерции петровской идеи совсем иссякла, то уже стоял Санкт-Петербург и собственной формой, единственностью и цельностью диктовал законы продолжения. В Российской Федерации не большое количество идей воплотилось в конкретности и такой последовательности, как Санкт-Петербург, как советская власть.

Общность, само собой разумеется, чисто внешняя, по причине того, что истоки этих идей противоположны, но общность имеется. Кроме того, быть может, лишь Санкт-Петербург и мог стать ее колыбелью. (В этом городе, в данной окаменевшей идее неизбежно и направленно, как его проспекты, да при таковой погоде лишь и имела возможность случиться эта революция.) И вот Санкт-Петербург, самый нерусский город, торжество петровской идеи, стоит до сих пор и в отечественном, в наиновейшем времени, стоит с прошлым застывшим лицом, и новые районы отслаиваются от него, как нефть от воды.

И это чудо, чудо не в прекрасном, а в замечательном смысле, потому что еще возможно представить, как появилась мысль в сильной голове Петра, но то, что она осуществлена, вызывает практически головокружение собственной невозможностью… Как кентавр либо грифон — и вот на тебе, прыгает и летает! И будет находиться, по причине того, что Санкт-Петербург нельзя изменить неспешно, его возможно лишь уничтожить, уничтожить вместе с идеей, его создавшей, и они провалятся сквозь землю только вдвоем, идея и город.

Другие красивые города России росли неспешно и непродуманно, строились столетиями самой судьбой, и их внезапно оказавшаяся неповторимая и прелесть и неуловимая гармония беспомощны перед любой конструктивной идеей. Так исчезает Москва, Как одна вырубленная сосна не свидетельствует смерти леса, и вторая, и третья… И внезапно лес вырублен, Арбатская тот… человек и просека, что еще не забывает, как в юные годы он отыскал тут боровик , не так долго осталось ждать умрёт… К чему это я? Сейчас слово «строительство» звучит все более немного поднято и гордо.

В это же время это профессия, дело. Строителем не должна овладевать гордыня. Он сооружает что-то и для кого-то.

До тех пор пока строитель возводит жилище и храм, храм и жилище — он сооружает для себя и он вне времен. Но когда он начинает строить для другого: Дворец — царю, дом вельможе, барак- рабу, — он в собственности уже лишь собственному времени.

И как бы он ни был очень способен, он будет обведен чертой времени и ничего не выстроит во временах. Во временах сооружает уже лишь само время.

И как раз время, сохраняя одно, схороняя второе и возводя третье, придает городу то неповторимое и красивое лицо, уподобляя дело суетных и временных рук людских самой жизни и природе, — и город делается подобен роще, в нем так же естественны ночи и дни и времена года… А вдруг мы строим город в течение нескольких лет (а строить так нам приходится и придется), то нужно хотя бы отдавать себе отчет, что нам не по возможностям работа столетий, и не обольщаться в этом смысле… Потому что, исходя кроме того из самой красивой идеи, но одной, не навяжем ли мы ее последующим поколениям, уже нежеланную и неустраивающую? Не для будущего нужно строить, а для настоящего, с глубокой любовью к нему.

А помещать без спросу безответного будущего человека в отечественные схемы по крайней мере самонадеянно. И ему значительно будет дороже заметить то, как мы жили, чем рассматривать в остывшем виде отечественные наивные представления о том, как будет жить он когда-нибудь и без нас. Получающееся по отношению к судьбе неизменно больше оказавшегося по отношению к идее.

Кроме того в самом необычном случае (возвратимся к Петру) насильное существование в чужой идее, кроме того гармонично и замечательно выраженной, разве не болезненно?

Петербургская тоска — мало ли существует литературных примеров, да и личного опыта достаточно… Санкт-Петербург как музыка, Петербург-симфония… Не так ли негодовал Толстой, слушая Крейцерову сонату, на ее создателя, в далеком прошлом почившего и истлевшего и однако любой раз помещающего чужого и удаленного во времени от него человека в мир собственных чувств и страстей, не поясненных никаким конкретным опытом слушателя? Не так ли задохнется другой раз сегодняшний ленинградец, ступив на какой-нибудь кривой мостик и взглянуть на нечистую воду канала, и не осознает, что с ним творится?

Кстати, и «Бронзовый наездник» Пушкина — не таковой уж это гимн Петру и Петербургу, как нас приучили в школе. В противном случае для чего такая резкая граница между историей бедного и вступлением Евгения? Это граница, данный контраст и имеется мысль поэмы.

И тяжело заявить, что больше: восторг ли гения мощью и красотою града либо сочувствие мечущемуся по данной красе Евгению?..

Тут я почувствовал, что меня забрали за руку. Сердце мое забилось. Я посмотрел на спутницу и поймал тот весьма женский взор, что равняется возможно было расценить как интерес и сомнение, сочувствие и насмешку…

— Отправимся, — сообщила она.

Я наконец попал на ветхую ереванскую улицу. Ветхая — не то слово: ни тысячелетиями, ни столетиями тут не пахло. Быть может, ей было лет сто.

Двухи трехэтажные дома находились близко, с оплывшими, кругловатыми линиями оконных проемов, и наблюдали подслеповато, как близорукий без очков. Их попытки быть прямыми и неглиняными смотрелись наивно.

Предположительно, это была прежде и не из бедных улиц, — так, возможно, смотрелись улицы губернских городов, вливавшиеся в основную. Архитектуры никакой на улице не наблюдалось. Дома напоминали древние холодильники, в то время, когда еще электричества не было, а в оцинкованные коробки закладывался привезенный разносчиком лед… Глубоко посаженные и маленькие окна подсказывали тень в помещениях и послеобеденный сон.

Стенки смотрелись пухлыми. Они казались нарисованными рукой ребенка. Время от времени строки окон сползала вниз, как у ленивого ученика… Прохожих не было.

Удивительные статьи:

Похожие статьи, которые вам понравятся:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: