Венцель страпинский — обманщик поневоле?

Бернхард Шлинк

Возвращение

Часть первая

В юные годы я постоянно проводил летние каникулы в Швейцарии, у бабушки и дедушки. Мама отводила меня на вокзал и усаживала в вагон; в случае если мне везло, то я ехал без пересадки и через шесть часов выходил на перрон, где меня уже поджидал дедушка, а если не везло, на границе приходилось делать пересадку. Один раз я перепутал поезд и сидел в вагоне, заливаясь слезами, пока хороший дядя-кондуктор не успокоил меня и через пара остановок не пересадил на другой поезд, передав с рук на руки новому кондуктору, а тот переправил меня дальше, и вот так, по кондукторской эстафете, меня доставили на место.

Я обожал ездить поездом. Мне нравилось наблюдать, как мимо пролетают селения, как сменяют друг друга пейзажи за окном, нравилось комфортное купе, нравилось, что я таковой независимый. У меня был собственный билет, собственный документ, было что покушать и что почитать в дороге, я был сам по себе, и никто мне был не указ.

В швейцарских поездах купейных вагонов не было.

Но все места были парные, у окна либо у прохода, и тебе не угрожало появляться, как в купе, зажатым попутчиками с двух сторон. Да и яркие древесные сиденья у швейцарцев были, на мой вкус, намного красивее, чем красно-коричневая пластмассовая отделка у немцев, а серый цвет вагонов, надпись на трех языках «SBB — CFF — FFS»[1]и герб с белым крестом на красном поле смотрелись намного добропорядочнее грязновато-зеленой надписи и немецкой краски «DB».[2]Я гордился тем, что я — наполовину швейцарец, не смотря на то, что от неказистых германских поездов веяло чем-то родным, родным, домашним, напоминая и неказистый город, в котором жили я и мама, и неказистый люд, что нас в том месте окружал.Венцель страпинский — обманщик поневоле?

Я доезжал до громадного города на берегу озера, и в том месте мое путешествие заканчивалось. Это была конечная станция, и мне необходимо было легко идти на протяжении перрона к вокзалу, поскольку разминуться с дедушкой я никак не имел возможности: он был громадной и сильный, с пышными лысиной и седыми усами на голове, с чёрными глазами, одетый в яркий полотняный пиджак, с соломенной тростью и шляпой в руке. Он целый был сама надежность.

Он остался для меня таким же огромным, кроме того в то время, когда я его перерос, и таким же сильным, кроме того в то время, когда он начал ходить, опираясь на палочку. В то время, когда я стал студентом, он время от времени так же, как и прежде брал меня на улице за руку. Я мало стеснялся, но мне не было стыдно.

бабушка и Дедушка жили в одном из городков, растянувшихся по берегу озера, и при хорошей погоде мы с дедушкой садились не на поезд, а на пароход. Больше всего мне нравился громадной ветхий колесный пароход, в самой середине которого пребывала машина, и я зачарованно смотрел, как в ней движутся медные и рычаги и стальные поршни, блестящие от смазки. На пароходе было пара палуб, открытых и закрытых.

Мы находились на передней палубе, дышали полной грудью и наблюдали на мелкие города, оказавшиеся друг за другом на берегу и снова исчезавшие из виду; около парохода кружили чайки, по озеру плавали, красуясь тугими парусами, яхты, и спортсмены на водных лыжах выделывали различные фигуры. Время от времени из-за ближних гор показывались вершины Альп, и дед каждую из них именовал по имени.

Проложенная солнцем по глади воды световая дорожка, ярко искрившаяся посредине и распадавшаяся по краям на танцующие осколки, двигалась вместе с пароходом, и мне это казалось необъяснимым чудесным образом. Я уверен, дед тогда растолковал мне природу для того чтобы оптического явления, и все же по сю пору я принимаю его как чудо. Световая дорожка начинается в том месте, где именно стою я.

В то лето, в то время, когда мне исполнилось восемь, у мамы не нашлось денег мне на билет. Она, уж не знаю как, нашла водителя-дальнобойщика, и тот дал согласие довезти меня до границы и передать в том месте с рук на руки второму водителю, что довезет меня до бабушки и дедушки.

Мы уговорились встретиться около товарной станции железной дороги. Маме было некогда ждать, пока машина приедет; она поставила меня вместе с чемоданом перед воротами и строго-настрого наказала не отходить ни на ход. Я ожидал, тревожно всматриваясь в выезжавшие из ворот грузовики, а позже наблюдал им вслед, в один момент успокоенный и разочарованный.

Я раньше и не воображал себе, что они такие огромные, так звучно рычат моторами и производят из выхлопной трубы таковой вонючий тёмный дым. Настоящие чудовища.

Не знаю, сколько я тогда прождал. Часов у меня не было. Через какое-то время я уселся на чемодан и любой раз вскакивал, в то время, когда очередной грузовик замедлял движение, как будто бы планируя остановиться.

Наконец один грузовик затормозил рядом со мной, шофер поднял меня вместе с чемоданом в кабину, а его напарник уложил меня на спальное место, расположенное за водительским креслом. Мне было сообщено, дабы я держал рот на замке, не высовывался головой над краем лежанки и дремал. Было еще светло, но я не смог уснуть, кроме того в то время, когда стемнело.

Сначала шофер либо его напарник иногда оборачивались в мою сторону и ругались, в случае если я высовывался. Позже они обо мне позабыли, и я нормально смотрел в окно.

Угол обзора был маленькой, но через боковое стекло со стороны напарника виден был закат солнца. Из беседы водителя с напарником я уловил какие-то обрывки: обращение шла об американцах, о французах, о грузе и о деньгах. Я задремал под равномерный мягкое потряхивание и шум колёс, пока грузовик ехал по дороге из громадных цементных плит, которыми в ту пору мостили автомагистрали.

Не так долго осталось ждать магистраль закончилась, и мы отправились по разбитой каменистой дороге.

Из-за рытвин водителю приходилось всегда переключать передачу. Эта ночная поездка выдалась неспокойной.

Грузовик иногда останавливался, в кабину заглядывали какие-то люди, шофер с напарником выходили из автомобиля, открывали задний борт и что-то двигали и переставляли в кузове. Время от времени грузовик останавливался у складов и фабрик, где ярко светили лампы и звучали громкие голоса, время от времени — на не хорошо освещенных либо совсем чёрных заправках, парковках, в противном случае и вовсе среди поля. Должно быть, его напарник и водитель занимались и собственными делами: наровне с главным грузом перевозили то ли контрабанду, то ли краденое, и исходя из этого целый путь занял намного больше времени, чем они рассчитывали.

Не смотря ни на что, до границы мы добрались с опозданием, второй грузовик уже уехал, и мне было нужно пара часов в предрассветных сумерках просидеть на площади города, заглавия которого я не запомнил. На площадь выходила церковь, в том месте находились два-три новых дома и пара строений с сорванными пустыми глазницами и крышами окон.

С первыми лучами солнца на площади показались люди и развернули на ней рынок; они привезли с собой мешки, корзины и ящики на громадных двухколесных тележках с плоской грузовой площадкой, в каковые грузчики впрягались, накинув себе через плечо лямку. Меня всю ночь мучил ужас: я опасался рулевого и капитана, руководившего грузовиком, опасался несчастного и нападения пиратов случая, опасался, что захочу в уборную. В то время, когда показались люди, я испугался, что кто-нибудь меня увидит и станет мной руководить, в один момент я опасался, что меня никто не увидит и никто обо мне не позаботится.

В то время, когда солнце встало выше, я оказался на самом солнцепеке, но не решался отойти от скамьи, пока наконец рядом со мной у тротуара не затормозила машинас откинутым верхом. Водитель остался в машине, его попутчица вышла, забрала мой чемодан и положила в багажник, а меня усадила на заднем сиденье.

То ли по причине того, что машина была огромная, то ли из-за яркой его спутницы и одежды водителя, то ли из-за свободной манеры их лёгкости и поведения жестов, то ли по причине того, что, в то время, когда мы пересекли границу со Швейцарией, они приобрели мне мороженое, первое мороженое в моей жизни, но с тех самых пор я всегда вспоминал этих двоих, в то время, когда слышал о богатых людях либо просматривал о них. Кто они были? Такие же контрабандисты либо укрыватели краденого, как водитель-дальнобойщик?

Одним словом, и с ними мне также было страшновато, не смотря на то, что эти двое, сами еще юные, обращались со мной нежно, как будто бы с младшим братишкой, и доставили меня к дедушке и бабушке именно к обеду.

Дедушкин дом был выстроен архитектором, что изрядно постранствовал по белому свету. На большом растоянии выступающая вперед крыша на искусно обтесанных древесных подкосах, замечательный эркер второго этажа, украшенный водостоками балкон на третьем этаже и окна с полукруглыми кирпичными арками делали его похожим на колониальную усадьбу, испанский замок и романский монастырь в один момент. Причем одно с другим прекрасно сочеталось.

Помимо этого, все это скреплялось воедино еще и садом: слева росли две высокие ели, справа — огромная яблоня, в первых рядах — ветхая и плотная живая изгородь, по правой стенке дома вился дикий виноград. Сад был громадной; улицу от дома отделяла лужайка, с правой стороны были разбиты овощные грядки с фасолью и помидорами, тянулись кусты малины, ежевики и смородины, в том месте же пребывала компостная куча, по левую сторону шла широкая, посыпанная гравием дорожка, которая сворачивала за дом, где пребывала входная дверь, обрамленная двумя кустами гортензии. В то время, когда мы с дедом по скрипучему гравию доходили к дому, бабушка, издали заслышав отечественные шаги, распахивала дверь, перед тем как мы выяснялись на крыльце.

Скрип гравия, жужжание пчел, стук мотыги либо железных граблей на огороде, запавшие мне в память с того времени, как я проводил лето у бабушки с дедушкой, стали для меня звуками лета. Пахнет же лето горьким запахом нагретого гниловатыми испарениями и солнцем самшита компостной кучи. А летняя тишина — это тишина послеобеденной поры, в то время, когда не слышно ни детских голосов, ни собачьего лая, ни дуновения ветра.

На улице, где стоял отечественный с мамой дом, всегда было оживленное перемещение; в то время, когда мимо проезжал трамвай либо грузовик, у нас звенели оконные стекла, а в то время, когда строительные автомобили сносили разбомбленные соседние дома либо трудились на новостройке, в помещении дрожали полы. У бабушки и дедушки никакого транспорта не было и в помине, ни перед домом, ни в деревне. А вдруг мимо проезжала запряженная лошадью телега, дедушка отправлял меня за совком и ведром, и мы с ним неторопливо шествовали за подводой, собирая лошадиные яблоки для компостной кучи.

В этом городе имелся вокзал, пристань, пара магазинов и две либо три гостиницы, причем в ресторане одной из них алкоголя не подавали, и бабушка с дедушкой время от времени водили меня в том направлении по воскресеньям обедать. Дедушка ходил за приобретениями через сутки, следуя маршрутом от молочной лавки к сырной, позже к булочной и кооперативному гастроному , заворачивая время от времени в аптеку либо к сапожнику.

Дед ходил в яркой полотняной куртке и яркой полотняной кепке, в кармане куртки лежала книжечка, которую бабушка сшила ему из обрезков бумаги, в книжечку он записывал, что нужно приобрести, в правой руке у него была палка, а левой он держал за руку меня. Я нес ветхую кожаную сумку, а потому, что мы ходили за приобретениями через сутки, она ни при каких обстоятельствах не заполнялась доверху, и нести ее было не не легко.

Возможно, дед ходил за приобретениями через сутки, дабы доставить мне наслаждение? Я обожал эти походы: обожал запах аппенцеллерского и грейерцерского сыров в сырной лавках и молочной, запах свежего хлеба в булочной, мне нравилось изобилие товаров в гастрономе . Он был намного прекраснее той лавчонки, в которую мама постоянно посылала меня, по причине того, что в том месте нам отпускали товар взаймы.

Совершив приобретения, мы шли к озеру, кормили уток и лебедей остатками черствого хлеба и наблюдали на проплывавшие по озеру, отходившие от пристани и причаливавшие пароходы. И тут царил полный покой. Волны плескались о прибрежную стенке, и данный чмокающий звук лета также запечатлелся в моей памяти.

И вдобавок были звуки вечера и наступавшей ночи. Мне разрешали оставаться со взрослыми, пока не пропоет дрозд. Лежа в кровати, я не слышал тишина моторов, ни голосов; я слышал, как часы на церковной башне отбивали время, слышал, как раз в тридцать минут по железной дороге между озером и домом проезжал поезд.

Сперва вокзал, пребывавший в верховье озера, звоном колокола информировал вокзалу, пребывавшему в низовье, что в его сторону направляется поезд, через пара мин. поезд проезжал мимо нас, и проходило еще пара мин., перед тем как нижний вокзал информировал верхнему, что поезд прибыл. Нижний вокзал был от нас дальше, чем верхний; звук его колокола был еле слышен. Через полчаса проходил поезд, направлявшийся к верховью озера, и те же звуки повторялись в обратной последовательности.

Сразу после полуночи проходил последний поезд. И позже до моего слуха доносился лишь шум ветра в деревьях и шуршащего по гравию дождя. А так царила полная тишина.

Лежа в кровати, я ни при каких обстоятельствах не слышал звука шагов по дорожке. дедушка и Бабушка никуда не ходили по вечерам и сами никого к себе домой не приглашали. Только совершив у них не одно лето, я осознал, что они по вечерам трудились.

Сначала я не вспоминал о том, на какие конкретно средства они жили. Мне было ясно, что они получали деньги не так, как мама, которая утром уходила из дому, а вечером возвращалась к себе. Я видел, что очень многое из того, что у них подавалось на стол, было забрано из огорода и собственного сада, но так как одним приусадебным хозяйством не было возможности прокормиться.

Я кроме того знал, что такое пенсия, но ни при каких обстоятельствах не слышал, дабы дедушка и бабушка жаловались на дефицит денег, как жаловались у нас в городе старики из отечественного подъезда, которых я встречал в лавке, и исходя из этого я не осознавал, что дедушка и бабушка также пенсионеры. Я по большому счету не вспоминал, на что они живут.

По окончании смерти деда остались его мемуары. И лишь из них я определил, откуда он родом, чем занимался и на какие конкретно средства жил. Он большое количество чего говорил мне на протяжении отечественных пеших походов и прогулок, но совсем ничего не говорил о себе.

А ведь ему было что поведать.

Он имел возможность бы поведать, к примеру, об Америке. В девяностые годы девятнадцатого века отцу моего деда жизнь в деревне опостылела, по окончании того как оползень уничтожил его дом и погубил сад, и он, как многие из его деревни, вместе с женой и четырьмя детьми отправился в Америку. Он желал, дабы дети его стали настоящими американцами.

Поездом они добрались до Базеля, оттуда на речном пароходе до Кельна, а позже поездом, на океанском пароходе и в повозке — соответственно до Гамбурга, Нью-Йорка, Ноксвилла и Хэндсборо: в мемуарах повествуется о величии достроенного Кёльнского собора, о просторах Люнебургской пустоши, о спокойном и о бурном море, о том, как они заметили статую Свободы, о встрече в Америке с родственниками, каковые выехали в том направлении большое количество раньше и процветали либо бедствовали. В Хэндсборо погибли брат и сестра моего деда, а жестокосердый родственник не разрешил, дабы их похоронили на принадлежавшим ему кладбище, и их похоронили рядом с кладбищем, — наконец-то я осознал, что означала фотография, висевшая в спальне стариков: на ней перед мелким, комфортным, обнесенным кованой решеткой кладбищем с каменными воротами показывались две невзрачные могилки, огороженные досками.

Эмигранты устроились в Америке, но счастья им это не принесло. Их мучила тоска по отчизне, а эта заболевание время от времени не редкость смертельной. В мемуарах деда поведано, как в деревенской церкви частенько оглашали прихожанам и записывали в церковную книгу, что такой-то человек погиб от ностальгии в Висконсине, в Теннесси либо в Орегоне.

Через пять лет семья, уехавшая в Америку вшестером, возвратилась на родину вчетвером, с теми же громадными чемоданами, каковые им сколотил деревенский столяр.

Моему дедушке было что поведать об Франции и Италии. Побывав учеником у ткача и у прядильщика, он пара лет проработал в Париже и Турине, и опять его мемуары повествуют о том, с каким интересом он осматривал достопримечательности и знакомился со людьми и страной, говорят о скудном жалованье, о нищенском жилье и о суевериях, царивших среди работниц и рабочих в Пьемонте, о конфликте между свободомыслием и католицизмом и об усилении национализма во Франции.

И тут также говорится о том, как его мучила тоска по отчизне. Позже он стал управляющим прядильной фабрикой в Швейцарии, женился и создал собственный домашний очаг, приобрел дом в Швейцарии — наконец-то он зажил не вопреки собственной природе, а в согласии с нею.

В то время, когда незадолго до Первой Мировой он занял пост управляющего германской прядильной фабрикой, ему не было нужно покидать родные края. Он ездил на фабрику через границу и возвращался по окончании работы к себе — , пока по окончании Первой Мировой из-за инфляции его жалованье не обесценилось и в Германии, и, в особенности, в Швейцарии.

Он старался поскорее тратить жалованье на приобретение различных долговечных вещей, и у меня в доме до сих пор сохранилось одно из тяжелых шерстяных одеял, каковые он много купил по случаю при ликвидации германского лошадиного лазарета и которым вправду нет сносу. Но лошадиными попонами не накормишь жену, дабы она была здоровой и сильной, забеременела и родила ребенка, и тогда дед опять стал управляющим на швейцарской прядильной фабрике.

Он окончательно сохранил преданность немцам. Его с покон веков занимала будущее немцев за рубежом, — быть может, он считал, что они так же страдают от тоски по отчизне, как когда-то страдал он сам. В то время, когда бабушка готовила еду, дедушка неизменно ей помогал: он брал круглую железную сетку со свежевымытым, мокрым салатом, выходил на порог дома и тряс ею, пока салат не высохнет.

Часто, выйдя на крыльцо, он застревал в том месте на долгое время, и тогда бабушка отправляла меня за ним.

Я шел и заставал его сосредоточенно разглядывавшим капли воды, каковые он разбрызгал на каменные плиты перед входом, в то время, когда размахивал сеткой.

«Что с тобой, дед?»

Капли на плитах напоминали ему о рассеянных по свету немцах.

По окончании того как бабушка и дедушка пережили Первую мировую, грипп и инфляцию, по окончании того как дед стал больше получать на процветающей швейцарской прядильной фабрике и, запатентовав два изобретения, с громадной пользой реализовал патенты, у них наконец-то появился сын. С этого момента на страницах дедушкиных записок то тут, то в том месте обнаруживаются наклеенные фотографии: мой папа с бумажной шапочкой на голове, верхом на древесной лошадке на палочке, вся семья за столом в садовом домике, мой папа в костюмчике и с галстуком в сутки поступления в гимназию, вся семья с велосипедами, одна нога на педали, вторая — на земле, как будто бы они вот-вот отправятся в путь.

Пара фотографий были легко заложены между страницами. Мой дед в школе, мой дед — юный муж, мой дед — пенсионер, мой дед за пара лет до смерти. Взор у него неизменно важный, печальный, он неуверенно наблюдает перед собой, как будто бы не видя ничего около.

На последней фотографии у него изборожденное морщинами лицо, дистрофичная старческая шея торчит из широкого воротника рубахи, как будто бы у черепахи из-под панциря; взор стал робким, а душа словно бы готова спрятаться за маской чудачества и нелюдимости. в один раз он поведал мне, что всю жизнь страдал головными болями, боль шла от левого виска к затылку, «как перо на шляпе».

Об изводивших его депрессиях он мне ни при каких обстоятельствах не сказал, да он, пожалуй, и не знал, что и скорбь, и растерянность, и ужас смогут быть диагнозом, у которого имеется наименование, — да и кто тогда о таком помышлял! Но, дело редко доходило до того, дабы он не имел возможности подняться, что-то делать, трудиться.

Он вышел на пенсию в пятьдесят пять лет. На прядильной фабрике он получал себе на судьбу, но по-настоящему его интересовали история, политика и общество. Вместе с приятелями он приобрел газету и стал ее издателем.

Но газета в вопросе о швейцарском нейтралитете занимала позицию, противоположную публичному точке зрения, и, владея только малыми денежными средствами, не смогла выдержать конкурентную борьбу.

Все это предприятие доставляло ему и его приятелям больше забот, чем эйфории, и через пара лет газету было нужно закрыть. Но газетная деятельность разрешила деду установить контакт с книгоиздателями, и он вместе с бабушкой взялся за собственную последнюю работу, которая заполняла все их вечера: они редактировали серию «Романы для приятного развлечения и удовольствия».

Собственной любви к истории дед давал выход в чтении и в отечественных с ним прогулках. Ни одна прогулка, ни одно путешествие, ни один пеший поход, как он именовал отечественные вылазки, не обходился без рассказов о событиях из швейцарской и германской истории, и в особенности — из истории войн.

Его память была неистощимым кладезем, хранившим схемы баталий, каковые он чертил тростью на земле: Моргартен, Земпах, Санкт-Якоб-на-Бирсе, Грансон, Муртен, Нанси, Мариньяно, Росбах, Лейтен, Цорндорф, Ватерлоо, Кениггрец, Седан, Танненберг и многие другие, названий которых я уже не помню. К тому же он владел бесплатно говорить быстро и увлекательно.

У меня было пара любимых сражений, историю которых я готов был слушать опять и опять. Во-первых, битва при Моргартене. Герцог Леопольд ведет за собой целый цвет австрийского рыцарства, ведет как будто бы на охоту; он собирается одержать легкую победу, обратить в бегство якобы невооружённых и не талантливых сопротивляться граждан Швейцарии и скоро захватить добычу.

Но швейцарцы закалены в борьбе и готовы к бою.

Они знают, за что сражаются: за свободу, за семейный очаг и дом, за детей и жён. Им известно, в каком направлении собирается ударить Леопольд. Рыцарь фон Хюненберг, друг швейцарцев и добрый сосед, отправил в их лагерь стрелу из лука, привязав к ней пергаментную записку с предупреждением о угрожающей опасности.

И вот они затаились на горе в ожидании австрийского войска, которое должно пройти по узкой дороге между озером Эгери и горой Моргартен. В то время, когда австрийское войско сгрудилось на узком пространстве и наездники стали напирать друг на друга, вниз полетели обломки стволы и скал деревьев, и швейцарцы скинули часть неприятелей в озеро, а позже ринулись в наступление и перебили остальных. Рыцари, пробовавшие спастись вплавь, под тяжестью лат потонули и нашли собственную могилу в пучине вод.

Меня впечатляла храбрость швейцарцев. Одновременно с этим меня тревожил вопрос о стреле, отправленной рыцарем фон Хюненбергом. Разве это не предательство?

Разве предательство не принизило подвиг швейцарцев?

Дед кивнул:

— Твой папа меня также об этом задавал вопросы.

— Ну и что ты ответил?

— Рыцарь был свободным человеком. Он не обязан был держать сторону австрийцев, а имел возможность занять сторонушвейцарцев либо не подниматься ни на чью сторону.

— Но так как он не сражался на швейцарской стороне. Он действовал исподтишка.

— Кроме того если бы он сражался на стороне швейцарцев, он не имел возможности бы оказать им большей помощи. В случае если верный поступок приходится выполнять тайком, он от этого не делается неправильным.

Я начал допытываться, что случилось позже с рыцарем фон Хюненбергом, но дед этого не знал.

Битва при Земпахе. Австрийцы опять понадеялись на собственный тяжелое оружие, они опять недооценили храбрость и боевые навыки пастухов и крестьян. Действительно, швейцарцам, атакующим клином, до полудня не удается прорвать боевой строй австрийцев, ощетинившийся копьями.

Но сутки битвы выдался самым жарким в году, солнце раскалило металлические латы наездников, и доспехи становились все тяжелее и тяжелее. К тому времени, в то время, когда Арнольд Винкельрид ухватил столько вражеских копий, сколько поместилось в его руках, и, ринувшись вперед, накрыл их своим телом, австрийцы были уже через чур изнурены, дабы противостоять натиску швейцарцев. Они опять потерпели полное поражение.

Сначала я удивлялся лишь тому, как это Арнольд Винкельрид, совершая собственный подвиг, успел сказать такую долгую фразу: «Граждане Швейцарии, я проложу тропу к свободе. Позаботьтесь о моей жене и детях!»

Но дед не успокоился, пока не втолковал мне, что австрийцы проиграли сражение, по причине того, что не сделали должных выводов из поражения у горы Моргартен.

— Недооценка соперника, тяжелое оружие, превратности, вызванные силами природы, каковыми была не вода, а солнце, — избежать неточностей неимеетвозможности никто. Но никто не обязан повторять одну и ту же неточность.

В то время, когда я усвоил данный урок, он преподал мне следующий:

— Нужный урок нужно извлекать не только из собственных поражений, вместе с тем из одержанных тобою побед.

Он поведал об британцах, каковые на протяжении Столетней войны побеждали у французов битву за битвой благодаря своим долгим лукам, но пришли в полное замешательство, в то время, когда французы также взяли на вооружение долгие луки и удачно применили их в битве.

Битва при Санкт-Якобе-на-Бирсе. Само имя соперника — арманьяки — приводило швейцарцев в трепет. Дед поведал об этом тридцатитысячном войске, составленном из французских, испанских и британских наемников, закаленных в Столетней войне, но превратившихся в ожесточённых разбойников.

Французский король более не испытывает недостаток в них и с радостью предоставляет в распоряжение австрийцев для борьбы со швейцарцами, поставив во главе дофина, жаждущего взять корону.

Против них всего полторы тысячи швейцарцев. Их выслали вперед не на битву, это всего лишь передовой разведывательный отряд, но, ввязавшись в стычку и одержав сперва одну, а позже и другую победу, а позже еще одну, они в итоге были лицом к лицу со всем войском арманьяков. Они отошли, укрылись за стенками карантинного дома церкви Святого Якоба и отражали натиск до самого вечера, сражаясь до последнего.

Арманьяки взяли верх, но понесли столь тяжелые потери, что им расхотелось сражаться и они подписали мирный договор.

— А что в этом поучительного?

Дедушка захохотал:

— Кроме того самые безрассудные дела нужно делать с полной самоотдачей. Время от времени это приносит успех.

И еще одна тема вызывала у дедушки нескончаемый поток историй — это тема судебных неточностей. Среди них у меня также были особенно любимые, каковые я готов был слушать опять и опять. И тут мы также обсуждали мораль этих историй.

Не смотря на то, что сами истории были непростые. Так как не обращая внимания на то, что отличительным показателем судебной неточности есть несправедливость, известные судебные неточности обычно получали историческое значение, на большом растоянии выходившее за пределы несправедливости ответа, а иногда несправедливость приводила кроме того к честным последствиям.

Процесс графа фон Шметтау против мельника Арнольда. Мельник отказывается платить графу за аренду, по причине того, что ландрат, вырыв пруд для разведения карпов, отвел от мельницы воду, и тогда граф подает на мельника в суд. Граф побеждает дело в первой, во второй и в последней инстанции, представленной судебной палатой Берлина.

Мельник пишет прошение Фридриху Великому, тот, заподозрив за этим ответом кумовство, подлость и подкуп, приказывает посадить судей в колонию, лишить ландрата должности, засыпать пруд и отменить решение суда, вынесенный в пользу графа. Это было несправедливостью и чистым произволом, по причине того, что воды для мельничных колес хватало и без того, аренда окупалась, мельник же был мошенником. Но это распоряжение поддержало авторитет Фридриха как Пруссии и справедливого короля как страны, в котором перед судом все равны — не сильный и сильные, богатые и бедные.

При с судом над Орлеанской девой несправедливость не смотря на то, что и не оборачивается справедливостью, но в итоге ведет к такому результату, что в противном случае вряд ли был бы достигнут. Шестнадцатилетняя Жанна, прекрасная крестьянская девочка, появляется при дворе Карла, что через чур не сильный, дабы победить британцев, короноваться в Реймсе и стать французским королем. Франция вот-вот окажется под пятой британцев.

Но происходит чудо: французское войско под предводительством Жанны побеждает ; ей удается завоевать Орлеан, добиться возведения Карла на французский престол и двинуться с войском на Париж. Тут ее берут в плен и выдают британцам. Король, что имел возможность бы высвободить ее, не предпринимает ничего.

Стойкую даму подвергают насилию и пыткам, епископ Пьер Кошон приговаривает ее к смертной казни по обвинению в колдовстве, и ее сжигают на костре как колдунью. Но суд и вынесенный Жанне решение суда сделали ее мученицей, знаком освобождения Франции, и через два десятилетия британцев удается изгнать. Как без мельника Арнольда не существовало бы прусское правовое государство, так без Жанны не произошло бы освобождение Франции.

А вот следующая история была всего лишь страшной, и ничего более. Но, она и не так известна. Во второй половине 40-ых годов XIX века Меннон Элькнер, прекрасная дочь портного-протестанта из Нанси, полюбила Эжена Дюрвиеля, сына палача-католика, и он ответил ей взаимностью.

Палач, которому соседка портного поведала о амурных отношениях девушки и юноши, был против их свадьбы и оторвал у Меннон обещание, что она откажется от Эжена. Женщина страдала вдвойне: она утратила любимого и ожидала ребенка. Она родила двух мертвых мальчиков и закопала их в саду. В этот самый момент ее снова выследила соседка; Меннон схватили, обвинили в двойном детоубийстве и приговорили к смертной казни через отсечение головы.

Слушатель уже догадывается, что будет дальше.

Но дело обернулось и того хуже. Эжен заступает на пост палача вместо собственного отца и поднимается на эшафот, дабы совершить собственную первую казнь, зная лишь, что ему предстоит отрубить голову даме, повинной в двойном детоубийстве. Определив в несчастной даме Меннон, он покрывается бледностью, голова у него идет кругом, колени слабеют, руки дрожат.

Папа, стоящий тут же, подбадривает его, а госслужащие приказывают ему выполнить собственную работу. Он два раза ударяет клинком, ранит Меннон в подбородок и в плечо, позже отбрасывает прочь собственный грозное оружие, не в силах продолжить казнь. Но казнь обязана свершиться, и честь семьи палача нужно выручать — папа, вне себя от гнева, набрасывается на Меннон с ножом, дабы завершить начатое сыном.

С каждым ударом масса людей зрителей приходит во все большее негодование. Позже масса людей штурмует эшафот.

Бабушка, которая по моей просьбе просматривала мне стихи о битвах под Лютценом и Гохштедтом, о мельнике Арнольде и о Жанне из Орлеана, знала наизусть и безыскусное непритязательное стих безымянного автора о судьбе красивой Меннон. Дед доходил в собственном рассказе до того места, в то время, когда взбунтовалась масса людей, и обрывал историю:

— Попроси бабушку. Она лучше может поведать, чем все закончилось.

Всего стихотворения я уже не помню, но две последние строфы звучат приблизительно так:

Масса людей ревет, обрушились каменья

На головы ожесточённых палачей.

А что Меннон, вероятно ли спасенье?

Несчастную несут, кличут докторов.

Она жива, к Спасителю взывает,

Но смерть ее от мук телесных избавляет.

Пять судеб суд забрал неотвратимый!

А начиналось все с любви громадной,

Продолжилось же казнью нестерпимой.

Как не оплакать жребий отечественный земной?

Пускай жертвы в том месте, где вечности теченье,

Обнимутся, достигнув примиренья.

С войнами, битвами, смелыми деяниями, приговорами и судами, которыми так интересовался дедушка, бабушка соприкасалась лишь через поэзию. Она считала, что война — это глупая, весьма глупая игра, отстать от которой мужчины никак не смогут, по причине того, что еще не повзрослели, да, пожалуй, и не повзрослеют ни при каких обстоятельствах.

Она прощала дедушке его страсть к военной истории, по причине того, что он выступал против приёма спиртного, пагубной привычки, которую она считала практически такой же не добрый напастью, как война, и отстаивал избирательное право для дам, и вдобавок он постоянно уважал ее другой, миролюбивый, женский взор на вещи и образ мыслей. Быть может, их брак по большому счету был во многом обязан этому уважению и на нем держался. Летом, в то время, когда дед трудился в Италии, его посетила мать.

Она приехала напомнить ему, что пора бы создать семью, и перечислила тех девушек, каковые, как она предполагала, ему не откажут, если он посватается. И вдобавок она упомянула его кузину, которую встретила на чьих-то похоронах и которая ей весьма понравилась.

Следующим летом дед съездил к своим родителям, поработал на сенокосе и, удовлетворяя собственный интерес к истории, в одиночку исходил все окрестности, осматривая замки; так длилось , пока мать наконец не напомнила ему, что пора бы посетить тетушку. В том месте он и встретился с кузиной, которую не видел с самого детства.

С фотографии этого времени на нас смотрит юная дама с густыми чёрными волосами, живым и пухлыми губками и гордым взором, в которых спит затаенная чувственность и в один момент готовность к ухмылке, как будто бы красивая женщина в следующий миг засмеётся радостным хохотом. Весьма интересно, где были глаза у молодых мужчин в ее краях и как оказалось, что кузина дождалась собственного родственника, у которого к тому времени волосы уже изрядно поредели.

В собственных мемуарах дедушка обрисовывает их маленький разговор у окна и как он «был поражен ее умными мыслями, каковые она, держась нормально, с уверенностью и робко, изложила собственному кузену, склонному в ту пору к заносчивости». По окончании данной встречи между ними завязалась переписка — «о чем мы друг другу писали, в моей памяти не сохранилось», — он в письме внес предложение ей сердце и руку, она в письме приняла его предложение, через год состоялась помолвка, и вдобавок через год сыграли свадьбу.

Не знаю, были ли они радостны в браке. Но, я не уверен, имеет ли по большому счету суть задавать вопросы, был ли их брак радостным и задавали ли они себе данный вопрос. Они прожили совместно целую жизнь, в которой были и хорошие, и нехорошие дни, они относились друг к другу с уважением и доверяли друг другу.

Я ни при каких обстоятельствах не слышал, дабы они действительно ссорились, но довольно часто был свидетелем того, как они поддразнивали друг друга, как шутили и смеялись. Им было приятно и весело между собой, приятно было показаться на людях рука об руку, ей — с известный мужчиной, каким мой дедушка стал в старости, ему — с прекрасной дамой, какой она до старости оставалась. И все же на них как будто бы бы лежала какая-то тень.

Все было как будто бы приглушенным: то, как они радовались друг другу, их шутки и хохот, их беседы обо всем, что ни имеется в нашем мире. Ранняя смерть моего отца отбросила тень на их жизнь, и тень эта ни при каких обстоятельствах не исчезала.

И это я также осознал большое количество позднее, просматривая дедовы мемуары. Время от времени в беседе бабушка и дедушка вспоминали моего отца, и это происходило так конечно, и говорили они так обстоятельно, что у меня не появлялось эмоции, словно бы они не желают о нем сказать.

Так я определил, какие конкретно из дедушкиных историй мой папа обожал больше всего, выяснил, что он собирал почтовые марки, пел в хоре, игрался в ручной мяч, рисовал и большое количество просматривал, был близорук, прекрасно получал образование школе и был образцовым студентом юридического факультета, выяснил, что он не служил в армии. В гостиной висела его фотография. На ней стройный юный человек в костюме с штанами-гольф из ткани с рисунком в елочку стоял у стенки, опершись правой рукой о карниз и скрестив ноги.

Поза его была свободной, но глаза за стеклами очков выдавали нетерпение, как будто бы юный человек ожидал, что же случится дальше, дабы, в случае если ему это не понравится, не мешкая заняться чем-то вторым. В чертах его лица я увидел ум, некоторую заносчивость и решимость, но, возможно, я поразмыслил так, по причине того, что сам желал владеть такими же особенностями характера. Глаза его были посажены, как и мои, чуть раскосо, один глаз больше другого.

Иного сходства со мной я в нем не увидел.

Мне этого было достаточно. Мама ни при каких обстоятельствах не сказала о моем отце, и в доме не было его фотографий. От бабушки с дедушкой я слышал, что он отправился на войну как сотрудник швейцарского Красного Креста и погиб.

Не возвратился с войны, пал, пропал без вести — эти формулы безвозвратности я слышал в юные годы так довольно часто, и они продолжительное время представлялись мне могильными плитами, каковые не сдвинешь с места. Портретные фотографии мужчин в военной форме, время от времени с тёмным флером, прикрепленным к серебряной рамочке, каковые я видел в зданиях моих школьных товарищей, вызывали во мне такое же болезненное чувство, как и мелкие фотографии покойников, каковые в некоторых государствах помещают на могильном камне.

Люди как будто бы бы не желают оставлять мертвецов в покое, извлекают их на свет, кроме того в смерти требуя от них военной осанки. В случае если для вдов это единственный метод зримо поминать собственных мертвых мужей, то уж лучше бы они, как моя мама, отказались от данной зримой памяти.

Как бы ни на большом растоянии от меня был мой погибший папа, одно нас с ним все-таки связывало. Бабушка поведала мне в один раз, что папа обожал стихи и что самой его любимой была баллада Теодора Фонтане «Джон Мейнард». В тот же вечер я заучил ее наизусть.

Бабушке это понравилось, и многие годы подряд она то об одном, то о втором стихотворении сказала, что его обожал мой папа, и я сходу учил это стих наизусть. Возможно, она, знавшая наизусть большое количество стихов, легко одобрительно относилась к тому, что я по вечерам учил стихи?

По окончании ужина дедушка и бабушка убирали со стола, мыли посуду, поливали цветы в саду, а позже принимались за работу — они редактировали серию «Романы для приятного развлечения и удовольствия». Они садились за стол , опускали пониже лампу, висевшую под потолком, и принимались просматривать и править рукописи, долгие полосы гранок и сверстанные книги, сложенные по формату журнальной тетрадки.

Время от времени они сами садились писать; они настояли на том, дабы в конце каждого выпуска серии помещалась краткая поучительная и познавательная статья, и, в случае если такой не было, сами ее придумывали: о важности чистки зубов, о борьбе с храпом, о разведении пчел, о развитии почтового дела, о регулировании течения реки Линт Конрадом Эшером, о последних днях Ульриха фон Гуттена.[3]Они иногда и романы переписывали, в случае если думали, что какой-то пассаж написан беспомощно и выглядит неубедительно либо возмутительно, либо же в случае если им в голову приходила более успешная идея. Издатель предоставил им полную свободу.

В то время, когда я сделался постарше и меня прекратили укладывать в постель сразу после того, как пропоет дрозд, дедушка разрешал мне посидеть с ними за одним столом. Мы сидели в световом кругу лампы, низко опущенной над яркой столешницей, огромная помещение тонула в полумраке. Мне нравилась эта воздух, я ощущал себя уютно.

Я что-нибудь просматривал либо учил наизусть стих, писал письмо маме либо делал записи в моем каникулярном ежедневнике. В случае если я обращался к бабушке и дедушке с вопросом, отвлекая их от работы, они неизменно терпеливо отвечали. И все же я не смел надоедать им, я видел, как они поглощены работой.

Они обменивались между собой скупыми репликами, и я с моими расспросами ощущал себя пустомелей. Вот я и просматривал, учил стихи и писал, не нарушая тишины. Время от времени я с опаской, дабы они не увидели, поднимал голову и смотрел на них: на деда, карие глаза которого были весьма внимательны, в то время, когда он трудился, но имели возможность и отрешенно наблюдать вдаль, и на бабушку, которая все делала с необычайной легкостью, просматривала с ухмылкой, писала и правила рукописи легкой и стремительной рукой.

А в это же время работа ей, возможно, давалась тяжелее, чем деду; он обожал книги по истории, а к романам, каковые они редактировали, относился деловито и отчужденно, она же обожала литературу, обожала стихи и романы, владела непогрешимым литературным вкусом и, должно быть, страдала оттого, что ей приходилось иметь дело с очевидными поделками.

Мне эти романы просматривать не позволялось. Иногда, в то время, когда они обсуждали какую-нибудь книгу, во мне просыпалось любопытство. На мои расспросы они отвечали, что роман данный мне вовсе просматривать не нужно: предмет, о котором в нем идет обращение, значительно лучше изложен в романе либо новелле Конрада Фердинанда Мейера, либо Готфрида Келлера, либо какого-нибудь другого классика.

Бабушка поднималась из-за стола и приносила мне эту самую «значительно лучшую» книгу.

Вручая мне при отъезде лишние сверстанные экземпляры, каковые имели возможность понадобиться дома для черновиков, они строго-настрого наказывали мне не просматривать, что в том месте написано. Лучше бы уж они мне по большому счету ничего не давали! Но бумага тогда стоила дорого, а мама получала мало.

Исходя из этого продолжительные школьные годы все, что не требуется было сдавать преподавателям на диагностику, я записывал на чистой стороне «оборотки»: латинские, британские и греческие слова, задачки по геометрии и арифметике, черновики произведений, описаний и изложений картин, заглавия столиц, рек и гор, исторические даты, послания, направленные соученик

ТАЙНАЯ ЛЮБОВЬ / Приятного просмотра / Хорошая мелодрама о любви / КиноУголоК


Удивительные статьи:

Похожие статьи, которые вам понравятся:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: